2. Духовное училище |
||||||||||||
В 1835 году 8 сентября, слабого, болезненного и совершенно не развитого мальчика одиннадцати с половиной лет, отвезли в Новгород-Северское духовное училище в первый приготовительный класс, в старшее отделение. Тогда в духовном училище было три класса: подготовительный, низшее отделение и высшее отделение, в каждом классе два года.
Я был очень прилежный и старательный мальчик, скромный и нежный, руководить моим развитием совершенно некому было. За один год я успел перейти в низшее отделение. После каникул в низшем отделении пошла для меня ужасная жизнь. Теперь без содрогания не могу вспомнить тех бесчеловечных истязаний, каким я подвергался в низшем отделении. Мальчика, не умеющего порядочно читать и писать, заставляли учить латинский и греческий языки. А ученье было в то время: боже сохрани! Задаст учитель, например, правило: слова, кончающееся на …, суть рода конского, например, c -хлеб, с -рыба, с -волос, и таких слов десяток и два и больше. Вот и начинаешь валить: -хлеб и прочее безостановочно, вдруг, споткнулся, забыл дальше. Учитель: "Ну, дальше!", испугаешься и дальше никак не припомнишь, да, вообще, для меня заучивание вподряд слов было в большую тягость. Вместо того, чтобы подсказать слово или направить мальчика, учитель грозно: "Высечь!". Отправляюсь в угол, снимаю штанишки, один ученик садится на голову, другой на ноги, для этого выбирались самые здоровые, лет по пятнадцати - шестнадцати мальцы, а третий - самый здоровый, цензор, порол. Розги у него были всегда свежие, пучки березовые, гибкие, длинные, махнет, аж свистят. Цензора каждый старается задобрить, то блинов принесет ему, то сала, то колбасы, а иногда, бывало, и грош дашь ему. Кем он доволен, того сечет перепуская концы розог через бедную благородную часть, и тогда не так больно, только нужно покрепче кричать. Если заметит это плутовство учитель, тогда достанется и ученику и цензору. Если цензор не милостив или тут стоит учитель и смотри, тогда обольешься кровью, дух запрет и голос пропадает. Перестает малый кричать, учитель, особенно под пьяную руку, начинает злиться: "А, ему не больно, он такой-сякой, притворяется, прибавь ему!". И прибавлял иногда до того, что едва живого поднимали с места, а бывали случаи, без преувеличения, совершенно, по правде говоря, что засекали до смерти. В день было три урока: до обеда два, от восьми до двенадцати часов, и после обеда один, с двух до четырех часов. Вот на первом уроке, бывало, высечет учитель латинского языка, а на втором - учитель греческого подбавит, и из уроков идешь, бывало, домой, раскорячась. Послеобеденный урок был или нотное пение - обыход или церковный устав. У меня голоса не было, я никак не мог взять в тон, мне казалось, что так беру - до, ми, ре, а выходило не то, опять беда! Тут, бывало, отдуваешься "палями", то есть держишь руку - ладонь, а цензор розгами жарит, аж вспухнет ладонь. Боже сохрани со страху отхватить руку, тогда учитель велит перевернуть розги комлем и, ну, опять жарить, солоно приходилось детишкам от этих паль, это наказание считалось меньшим и допускалось как легкое. Церковный устав - это маленькая брошюра, бестолковая, какой и выдумать трудно. Бывало, мелешь стихарь, и что взбредет в голову, лишь бы молоть что-нибудь, а как остановишься, так и пропал. Сидит, бывало, пьяный учитель после обеда, спит, вот и мелешь ему, проснется, не понравится ему ответ, или в это время остановишься, или не сумеешь врать, и попал: пали и даже розги. Как все эти зверства переносили детишки, я и не понимаю! По священной истории и катехизису меньше истязаний было. По русскому языку учили какие то правила из грамматики Греча, склонять, спрягать. Но писать под диктовку, разбирать предложения и сам учитель не умел. О предложениях учили уже в риторике по окончании полного уездного курса учения в семинарии. Арифметику учили по книжке, не помню, чье руководство, но помню, небольшая квадратная книжонка, с палец толщиной, по ней и научились всем математическим премудростям. Арифметика удавалась мне, за арифметику едва ли хоть раз был наказан. Я по этому предмету всегда был первым. Первенство по арифметике иногда помогало мне. Учитель латинского языка, здоровенный поп, Левицкий, угрюмый такой, он же учитель арифметики, частенько вместо того, чтобы высечь за латинский урок, накажет палями или стоянием на коленях часа полтора. Злой учитель был! Поведения я был прекрасного, и часто ставили меня в пример другим за то и старались развить у меня способности к древним языкам сечением. Перед Рождеством учитель греческого языка Громаковский отправился свататься в Середину-Буду к нашему благочинному. Ромашково было по дороге, и он заехал почивать к священнику, то есть к моему отцу. Ему не нужно, знает ли его священник или нет, желает ли этот священник принять его или нет, он знает только, что он учитель духовного училища, и уверен, что он такая важная персона, что ему во всех домах священников открыты двери. И, действительно, мать моя, узнав, что господин - учитель ее Санечки, угостила его на славу. Вот этот учитель, по возвращении в училище, и обратил в знак благодарности за гостеприимство, особое внимание на Санечку, он почти каждый день порол меня. Заберусь, было, в садик на квартире, зубрю, зубрю греческие правила и их исключения, плачу, плачу под кустом, аж из сил выбьюсь, и в награду на другой день получу порку. Авдитор у меня был истый бурсак, оставшийся на второй курс в то же классе, плечистый, рябоватый и почтенных лет малый, в полосатом простеганном халате, полубосой и оборванный, казенных воспитанников так тогда держали, а кормили хуже свиней… Вот таких то авдиторов и нужно было кормить ученикам, записанным в его эррате. Каждый день до прихода учителя авдитор выслушивал своих учеников, их было пять-шесть, и записывал в эррату: "знает", "ошибается", "нетвердо" и подобное, авдитора поэтому и приходилось ублажать, а мой такой ненасытный был, что трудно было насытить его. Записанный в эррате "незнающим" становился в классе на коленях еще до прихода учителя и ожидал порки. Учитель, войдя в класс, прежде всего, просмотрит эрраты, учинит порки, а потом уже и начинает заниматься. Все занятия состояли единственно в том, что он переспрашивал заданное, в конце класса задаст урок на следующий день, тем и заканчивал свои занятия. Как учить урок, как понять урок - не его дело. По четвергам и субботам маленько вольготнее было, в эти дни послеобеденных уроков не было, это раз. Значит свободен от паль и секанций. Были случаи, что начнут жарить малого, а с него, бедняжки, и полезет обед с ароматом на весь класс и без того грязный, вонючий и удушливый. Классов никогда не топили, сидели в тулупах, халатах, словом, кто в чем, лишь Бк теплее было. Второе, по четвергам и субботам всегда блины. В эти дни встаешь, бывало, как только первый колокол в монастыре ударит к заутрени, это, должно быть, часа в три-четыре ночи и раньше. Хозяйка начинает печь блины, наскоро повторим уроки и за блины. Сало крошится небольшими кусочками, жарится, сливается в миску и ставится на стол, и в эту то миску макаешь блины и ешь на здоровье до отвалу. Здесь много своего рода поэзии. Наевшись блинов, идешь ночью в страшную темь через глубокий овраг над рекой Лесной в монастырь, расположенный на крутой горе и обнесенный высокой каменной оградой, училище было в монастыре. Малейший шорох, малейший писк так и взбудоражит маленькую компанию. Видения и ведьмы так и лезут в глаза, иной мальчишка по уши затонет в снегу, его вытаскивают и сами, в свою очередь, вязнут в снег. Доберешься до класса, а там темь и холод, собьемся в кучу и ждем, дрожа всем телом, рассвета. Крыса, почуяв блины, принесенные авдитору и цензору, подбежит и норовит воспользоваться лакомым кусочком, и боимся, и сбиваемся в тесную кучку. Пошаловливее и посмелее мальчишка выкинет, бывало, какую-нибудь штучку, вроде отлезет потихоньку в другой угол и запищит или заревет, а мы дух притаим и дрожим от страха, как осиновый лист. Зато, когда соберутся товарищи, хвастаешься, что пришел раньше всех и дорогой видел ведьму и ее не испугался. Тяжелы эти воспоминания, но приятны! Наконец, приблизились каникулы. Меня, должно быть по старанию учителя греческого языка, которого угощала мать моя, Громаковского, в числе других прочитали отличившимся в поведении. И пали, и розги, и страхи - все забыто! Довольный и в радости полетим с братом Иваном, который был уже в высшем, старшем отделении, домой. Тех радостей, которые испытываешь во время каникул под крылышком любящей матери - высказать нельзя. Старший брат Иван был поспособнее и покрепче меня, но беззаботен и ленив, доставалось и ему. Когда он был в низшем отделении, то раз его и двоюродного брата Елисея, сына Осипа, раз до того попороли, что они на другой день за шестьдесят верст удрали домой. Отец отвел Ивана опять в училище, ублажил, кого следует, и его опять приняли, а Елисея, бедного, исключили. В это время старший брат наш Василий, отданный в архиерейский хор, был уже в философии и жил в казенном доме в семинарии. Философ много значил, он и дома держал себя как-то иначе, недоступно, его уважали и считали великим человеком. Мать моя порешила отвезти нас, то есть меня и Ивана, в губернию, где мы уже будем находиться под присмотром старшего брата, и где над нами уже не будут так издеваться. Уездное Черниговское духовное училище находилось в одном здании с семинарией, на втором этаже. В первом этаже - классы словесности и философии, богословский класс - в отдельном флигеле. Вот расходится, бывало, какой учитель и, ну, чинить порку: крик, писк и стук ногами в пол мешают профессору заниматься, и бежит, бывало, снизу гонец с приказом перестать сечь, иногда и сам профессор вскочит в класс и прикажет перестать сечь, вот мы и радехоньки. В Чернигове также посекали, но гораздо меньше. Здесь мне повезло, и здесь вывозила арифметика. Близкое соседство профессора семинарии много облегчало участь бедных мальчишек. В семинарии уже не секли, разве за какие-либо проступки, по решению правления, на семинарском дворе, под колокольчиком, перед всеми учениками. Это было страшным наказанием! Профессора ставили во время уроков за скамейками или в угол на колени, и только, телесных наказаний не употребляли. В Чернигове пошла другая жизнь, я даже не помню, кроме двух случаев, о которых скажу ниже, когда меня секли. Секанция, вообще, была в ходу, старший сек младшего, а младший - еще меньшего. Раз, на "Святого Духа", как теперь помню, лез мальчик в амбар, где мы ночевали: я, брат Иван и еще несколько мальчиков, надзор за которыми был поручен брату Василию, жившему в казенном доме. Я, когда этот мальчик лез на амбар, и дернул его за ногу, тот упал и расшибся. Приходит Василий и, по жалобе мальчика, учинил расправу, несмотря на большой праздник, высек меня. И долго потом смеялись мне: "Дух Святой свыше явился!". Иван был, как я сказал, в высшем отделении, а ученики высшего отделения уездного училища уже считались персонами важными. Вот, раз, брат Василий, не помню за что, хотел его высечь, но тот не дался. Через несколько дней на квартиру являются четыре служителя из семинарии и брат Василий, растянули, бедняжку, Ивана и здорово попороли. Брат брата сек! Было времечко! Я также, когда был в философских и богословских классах, сек врученных мне по надзору мальчиков, хотя, правду сказать, очень редко, но все же сек! Без секанции, значит, в то время не было учения. В Новгород-Северском училище прошли за год меньше, чем в Черниговском, но к каникулам я успел догнать товарищей, и был переведен в высшее отделение, значит, второй год низшего отделения прошел благополучно. Отец прислал за двести с лишним верст за нами большую телегу на паре лошадок. Тянемся дней пять, но все-таки доберемся до родительского крова. Заедешь, бывало, на полпути к какому-нибудь хохлику, возьмешь бутылку водки за пятак и угостишь его и хозяйку, - нас накормят, постелют сена и лошади дадут корму и за это ничего не возьмут, да еще попросят; "Приезжайте, паннички, в другой раз! А если детишкам по бублику дашь, то хозяйка не знает, чем угостить тебя: "Спасибо вам, добрые хохлики, за ваши угощения!". Ох, как тяжело было уезжать из дома после каникул! Соберутся знакомые или, лучше сказать, приятельницы матери: одна принесет курицу, другая - десятка два яиц, третья - кусок сала или ветчины. Лошади запряжены, все уложено, и мы уже пообедали. Отец чинно надевает епитрахиль, кладет на стол евангелие и крест и служит напутственный молебен. Тут то пойдут всхлипывания и слезы! И сам отец, бывало, не удержится, читает, а слезы капают. Теперь не провожают детей в училища с таким напутствием, а жаль! Итак, я ученик высшего отделения. Мать уже начала мечтать, что Сашечка ее перейдет и в семинарию, и, чего доброго, будет богослов. Я, кажется, говорил, что отец зачислил меня дьячком при себе и только поджидал, чтобы я немного подрос, укрепился и научился хоть немного читать и петь, а потом и взять меня из училища на место. Но, когда я перешел в высшее отделение и довольно успешно, то отец уже призадумался над своим намерением, к этому и мать моя ни за что не хотела брать меня из училища. В высшем отделении я уже был в первом разряде, а к концу курса - в числе первых, вот как! Даже помогал брату Василию в репетиторстве стоявших с ним мальчиков. Считаю не лишним заметить, что в Черниговском духовном училище был такой обычай: после каникул философ или богослов нанимает квартиру на несколько мальчиков, потом идет к смотрителю училища, несет определенную, за каждого мальчика, дань, и смотритель, смотря по величине дани, присылал на квартиру более или менее богатых отцов мальчиков. Старший уславливается в цене и за содержание и за репетиторство. Содержание, большей частью, по условию доставлялось натурою, а за репетиторство, помнится, по пятьдесят копеек в месяц. Я, как привыкший в доме к хозяйству, заведовал хозяйственной частью, а Иван любил петь, музыку, ходить в гости и даже потанцевать, он уже был ведь словесник, поэтому и не любил хозяйство, он и учился, спустя рукава, и кончил семинарию во втором разряде. В высшем отделении, помнится как теперь, учился географии так: с вечера вызубришь урок по учебнику, потом, пораньше утром, на другой день, запасаясь сальным огарком, отправишься в бурсу. В бурсе была одна единственная карта Европы на все училище, засаленная, запачканная, оборванная, висит она в темной конуре. Воздух, тут же и спят, - хоть топор вешай! Вот около этой то карты и теснимся мы, пришедшие из квартир, чтобы черпать сведения о земном шаре. Если бы тогда показал нам кто-нибудь глобус, то мы смотрели бы на него, как на чудо, и, конечно, не поверили бы, что Земля наша такая круглая! Особенно врезалось в память преподавание в этом классе латинского языка. Смотритель училища иеромонах Платон читал или, лучше сказать, учил нас латыни. Рыжеватый, небольшого роста, мозглявый монах был для нас страшной грозою. Переводили Корнелия Непета, учили грамматику. По четвергам было повторение из грамматики, пройденного за неделю, четверг был каким-то особенным днем у смотрителя, а у нас - днем секанций. Черт его знает что, но только в четверг смотритель всегда был зол, как лютый зверь. Сидим в классе, ни живы, ни мертвы, дыхание притаишь, бывало, не шелохнешься и глаза не поднимаешь. Муха зажужжит, и гул на весь класс. Тут правила его любимые на "ит", "ио", "ино" и пойдут в ход. Боже сохрани, кто ошибется! Порка немилосердная. Вот, раз, аж теперь с ужасом вспоминаю, в один из этих четвергов досталось мне. В этом классе я был уже в числе первых учеников, и за два года, курс был двухгодичный, высекли меня только один раз. Помню, кто-то из товарищей в задний карман всунул мне карты, не припомню, как инспектор нашел их у меня, только на другой день, несмотря на то, что я был лучший ученик и даже старший квартирный, меня инспектор высек, но, правду сказать, только для срама. Квартирный старший - вот, что за персона я был. Лучшему ученику высшего отделения поручается надзор за несколькими квартирами, он обязан был посещать их, записывать в свой журнал все неисправности и шалости учеников. Придешь, бывало, на квартиру, все перед тобой на вытяжку, и как только уходишь, так окольными путями гонец и отправляется на следующую квартиру дать знать товарищам, что старший идет. Обо всем старший доносит инспектору, надзирателей и помощников инспектора помимо старших не было. Старшие были не только в уездном училище, но и в семинарии. Вот в один то из четвергов, это было уже в конце второго года, перед переходом уже в словесность, когда на нас уже смотрели, как на великих людей, со мной и случился казус. Я сидел на первой скамейке недалеко от учителя, около меня сидел косноязычный товарищ - Хорошенко. Тот что-то из под руки, не оборачиваясь, конечно, все, как говорят, сидели как свечки, я улыбнулся, смотритель заметил: "Высечь!" крикнул. Высекли, иду на место, "Стань на колени!". Стою до конца урока перед скамьей на коленях. На другой день прихожу в класс и сажусь на свое место, входит смотритель: "Липский, кто тебе позволил сесть? - я молчу, - Ступай туда!", и махнул рукой на скамью "прокаженных". Класс наш был узкий и длинный, в одном конце стоял стол для учителя и стул, по сторонам - скамьи для учеников, а напротив стола у самой стены - скамья для прокаженных. На эту то скамью отправлялись, как в отдаленные места, самые ленивые и негодные ученики или в чем-либо провинившиеся, они считались погибшими. Исключения делались для тех только, чьи отцы являлись к смотрителю с поклоном и приличными подношениями, а любил этот поганец подношения! Не только рубли, но и четвертаки и пятаки медные брал. За меня брат Василий ничего за последнее время не давал, вот он и захотел за эту дерзость проучить меня. С одной стороны без вины порка, с другой - изгнание самолюбивого мальчика на скамью прокаженных так потрясло меня, что я на другой же день заболел горячкой. По просьбе брата Василия, он был уже в это время богослов и сверх того студент, старший в корпусе, и оканчивал курс, приезжал на квартиру ко мне семинарский доктор. Мне все хуже и хуже, жар страшный, несколько дней уже ничего не сознаю, губы покрылись черным налетом. Приезжает доктор и говорит: "Больше не приеду, он умрет". Сидят братья надо мой и плачут. Экзамены уже идут, скоро и домой ехать, а как без Саши показаться маменьке, она не перенесет такого горя! Сидят и плачут. Входит хозяйка, она любила нас, мы все время стояли у нее, и любила она нас, как своих детей. Царство небесное этой доброй Марфе Петровне! Ее все знали, и редко кто не оставался должен ей за квартиру, расчеты велись с нею по получении священнических мест, а много пошло и на молитвы. Она очень набожна была, не ханжа, а истинная христианка и трудолюбивая женщина, из горничных Стоянского, бывшего прежде председателем в Чернигове гражданской палаты, а потом председателя управы благочиния в Питере и, наконец, где-то губернатором. В Чернигове был его дом, им заведовала Марфа Петровна и даже отчеты, которые мы составляли, посылала ему. У нее был один единственный сын от этого Стоянского, он учился в духовном училище, а потом в семинарии по протекции Стоянского, тогда в семинарии никому, решительно, не дозволялось учиться, кроме духовных. Вот Марфа Петровна и говорит: "Бегите, просите Шнейдера в богоугодном заведении!", так называлась большая, хорошая, впрочем, городская больница, там старшим доктором бел немец Шнейдер, он, говорили, особенно хорошо лечил горячки. Побежал старший брат. Приезжает вечером доктор, я этого ничего уже не помнил, осмотрел меня и сказал: "Если переночует, то завтра утром привезите в больницу, я приму, прошение подадите после". Утром раненько вынесли меня на подушках в телегу и повезли. Чернигов разделяет на две части стрижень, небольшой ручеек, летом - вершка два и не более четверти воды, через него ходят и ездят, но никогда не высыхает, выходит за городом из ключей, и в некоторых местах за городом в ямах купаются. Вода прекрасная, чистая, впадает в Десну. Весной разливается очень широко, особенно когда Десна подает воду. Через этот ручей большой мост, и с этого моста во время разлива чудный вид на луг и Десну, как море, вода и вода, конца не видно. В это время семинаристы отправляются, бывало, на лодках в Троицкое, верст за семь от города. В лесу на берегу Десны - кабак, вроде трактира, туда молодежь весной и ездит на лодках покутить. Вот семинаристы, а дюжие они были тогда ребята, покутят там, да еще с собой и притащат под лодкой бочонок другой и для товарищей. Семинария стояла над самым ручьем и перевести бочонок в бурсу ничего не стоило. Лодку эту сто глаз высматривали и до наступления полуночи выжидали ее появления. Раз, брат Иван чуть не поплатился жизнью: ночью поднялась буря, темь, дождь, волны страшные так и качают лодку. К счастью, кормчий был очень дюжий и умелый богослов, да еще бас, без него пропали бы все, а их было семь душ, если не больше. Приехали мокрые до ниточки, а с собой обогреться ее, все-таки, притащили. Иван тоже был певчий, тенора пел и часто исполнял должность регента. Он был поэт и артист душой, высокий ростом, стройный красивый и удивительно мягкого и доброго характера. Подопьет в компании, он, нужно сказать, не любил пить, но в компании нельзя не выпить, тогда хоть разбери его, все готов отдать и только смеется и плачет. Да, доброй души был человек, честный справедливый и любящий. Пение, игра на гитаре, охота с ружьем - любимые его занятия. Все рвался на военную службу, но, бедняжке, не удалось осуществить свои заветные мечты, но об этом впереди еще будет. Вот повезли меня через этот ручей, свежий воздух, должно быть, освежил меня, я и теперь помню, что везли меня через какое-то море, хотя стрижень не более десяти сажень в ширину, разлива уже не было. Потом привезли меня в рай, там видел под кустами в саду в разных положениях гуляющих, сидящих и лежащих святых. Меня везли через больничный сад, там были больные, только это и помню, как внесли меня в больницу, как уложили меня и что со мной делали - ничего не помню. В эту весну около Чернигова на леса напала какая-то гусеница и поела всю листву. Меня сейчас же остригли, на голову лед и на затылок "мушку". Я немного оправился и уже начал говорить: "Закройте окно, а то эта бабочка влетела и кусает меня!". Привязали меня к кровати, чтобы я не сорвал мушки и не упал. Всего этого я не помню, но, в конце концов, я ожил. На экзаменах смотритель записал меня умершим. Стал я поправляться, придут, бывало, братья и под руки водят меня комнате, чтобы хоть немного научить меня ходить, так как они ждали лошадей из дому на каникулы ехать. Немного оправился, Марфа Петровна сшила мне на бритую мою голову белый колпак, с ним долго я не расставался, так привык к нему. О радости маменьки, о слезах ее и говорить нечего, за каникулы поправился. Приехал в семинарию, и меня без всяких экзаменов приняли в словесность. Бог услышал молитвы матери и надоумил послать за Шнейдером. После каникул, помню, принес Шнейдеру прекрасный окорок ветчины и хотел дать пять рублей, но денег он не взял. Память его для меня вечная! Греческий язык читал Дорошевский - единственная личность, о которой с удовольствием вспоминается. Не могу не сказать хоть несколько слов об учителе арифметики, священнике Юшко. Теперь смеюсь, как вспомню его маленькую фигуру, небольшой попик с клочком бороды, в шляпе с широкими полями и замасленной ряске. Смешной был, и все учение арифметики состояло единственно в складывании и вычитании подписанных одно под другим, в строгом порядке, чисел. Знали таблицу умножения отлично, умели делать умножение и деление, но, кажется, одних и тех же чисел из года в год. Я, как любитель арифметики, аккуратно записывал уроки и вел тетрадку. Когда уже сам занимался с младшими учениками, то в своих тетрадках находил те же цифры. Устных упражнений никогда не было, решение задач недоступно было нашему поколению, о дробях - не помню, знал ли что-нибудь. Помнится один случай в низшем отделении, впрочем, не с Юшкой, а учителем Рудинским. Приходит после обеда пьяный, расправился с учениками, записанными в эрратах, незнающими. Нужно сидеть в классе два часа, времени еще много, садится за стол, и на первого ученика крикнул: "Поясняй за меня урок!". Бедняжка испугался, молчит, ни слова. "Ну, ты!" - ко второму обратился, и этот тоже: "Не могу!", говорит. Наконец, кричит: "Кто может?". Поднимается его братишка, тоже из хороших учеников, шустрый такой мальчик, "я - говорит, - могу". Учитель, продирая глаза и расписывая ногами азбуку, подходит к нему: "А, так ты умнее меня, что можешь за меня объяснить!". Да по ушам так хватил его то одной, то другой рукой, что с бедного кровь полилась с ушей и носа, потом схватил за уши и вытащил на середину класса. Все остолбенели и не знаем, что делать. Потаскавши его за волосы, угомонился, сел за стол, оперся на руки и так просидел до звонка. Мы опомнились немного, вытащили со страхом, боясь, что и нам будет тоже, что не в свое дело мешаемся, вытащили потихоньку из класса, обмыли водой и отнесли на квартиру. Долго после этого проболел бедняжка, здоровенький был мальчик и благополучно перенес такие страшные побои. Всего нельзя описать, что с нами делали педагоги, секут, и не смей кричать, отбивают руки комлем розги, на ладонях опухоль, и не смей отнимать руку, когда наносится удар. Два часа стоишь на коленях, нет сил стоять больше, и не смей согнуться или положить что-нибудь под колени. Теперь, говорят педагоги, вредно ставить мальчика на ноги на целый час, а нам полезно было стоять на коленях два часа, да еще на растертом кирпиче. Теперь, те же педагоги говорят, вредно мальчику просидеть час не пригибаясь спиной к скамейке, для чего и скамейки с задниками выдумали, а мы сидели два часа на вытяжку на скамейках без спинок. Теперь заставляют учеников лазать, прыгать, делать разные гимнастические упражнения, бороться и прочее, а меня высекли за то, что я на дворе ходил на ходулях. "Ты черту, - сказал инспектор, увидевший меня на ходулях, - уподобляешься". За рекреацию покрывали все наши страдания, мы знали: май - гуляй, июнь - вертись, как вьюн, июль - в книжку плюй. Первого мая все со всех классов выходим, как только звонок ударит, по местам, идешь к квартире смотрителя и кричишь: "чицатия - чицатия!", выходит смотритель, а мы пуще кричать! Ну, дети, гуляй! О, радость! Целый день гулять, уроков не задавали, порки не будет. На другой день и на третий - тоже, в мае много праздников, вот и приходится весь май гулять. 15-го, 16-го и 17-го опять кричим: "чицатия!", и нас отпускают. 29-го, 30-го и 31-го заканчиваются наши радости. Целый год учителя ничего не делают, к экзаменам нужно что-нибудь приготовить, вот в июне пойдет усиленная работа, а с нее - усиленная порка. В июле начинаются экзамены, каждый учитель старается показать, что у него хорошо учатся, поэтому никогда не обрежет на экзамене ученика, а всегда, скорее, поддержит. Тогда ученики не экзаменовались по всем предметам, если придется из всех предметов отвечать по одному какому-либо, то и ладно, правда, лучшим всегда приходилось отвечать по нескольким предметам. Липский, например, уже спрошен по латыни, но учитель арифметики спрашивает его, потому что уверен, что Липский ответит хорошо. Посидят экзаменаторы, потолкуют, только не по педагогической части, спросят человек пять-десять, да скорее на закуску к учителю, у которого был экзамен. Баллов никаких не было. Единица и ноль никогда не мешали переводу. Малый в возрасте, ничем себя дурным не зарекомендовал, или отец у него хороший человек, всегда бывает у смотрителя и учителей, а поэтому переводится в следующий класс, и кончали, таким образом, уездное училище и даже семинарию с единицами в науках. Было времечко! А теперь, получил двойку не только с математики, но, хоть, с немецкого языка и оставайся в том же классе, а если перерос или оставался в каком-либо классе, то и совсем уволят. Зато теперь в богословском классе мальчики лет 16 - 19-ти ну что это за проповедники? Потому его не слышно, и дрожит весь, когда говорит проповедь. А, бывало, выйдет богослов лет так под тридцать, с бородищей, да для смелости перед проповедью красаули хватит, то хоть и списанную, но так произнесет проповедь, аж чувствительные сердца содрогнутся, слушаешь такого проповедника и не наслушаешься, после проповеди зато и кутеж задастся, бывало. Дни проповедничества - дни праздников, и начальство за это не взыскивало. И теперь эти праздники в ходу, но уж совсем не то. Я, бывши уже помощником инспектора семинарии в Воронеже, натыкался на эти праздники, а потому и знаю, что теперь они совсем не таковы. Стоит на столе какой-либо штофтико, да и только, чем тут раскутишься? А больше не за что кутить, дорога, проклятая! А прежде, бывало, за рубль - ведро, пей, сколько душе угодно. Да и пить было кому, не теперешним сморчкам, зато были - богословы! Басы грянут в церкви - концерт, стены дрожат, а теперь и петь некому. Поедут на лодках в Троицкое, да грянут: "Вниз, да по матушке", в городе, верст за пять-шесть, слышно. Дух радуется! Не так давно все это было, в сороковых годах, а в сравнении с теперешним - все это кажется сказочным. О, время, время! Пора в семинарию переезжать. Буду так размазывать - не скоро до конца доплыву. Времени нет, и то пишу урывками, по ночам. Очень жаль, что надеялся на память, не записывал. |
||||||||||||
|