4. Горы-Горецкий институт |
||||||||||||
Итак, в июле пятнадцатого 1847 года я окончил курс семинарии и в августе назначен в Горы-Горецкий институт. Получил деньги, три рубля серебром дал инспектору. Лечу домой, полный радости. Даже в Пакуль не поехал, а в Сосницу по дороге заехал. Я буду через четыре года профессор семинарии! Мечты мои осуществляются. В Чернигове сшил себе какую-то полосатую пару и серый сюртук. На душе было светло, и на тело натянул светлое. Как в доме меня приняли, с каким уважением относились ко мне панночки - и говорить нечего! Ухаживал за барышнями напропалую, а за мною - еще больше.
В Дубовичах хутором в лесу жило прекрасное семейство - Уманцы, самого Уманца я не знал, он умер давно. Милейшая была барыня Уманцева, да и гостеприимная же! У нее были две дочери: Марья, старшая, - премиленькое существо, младшая - Оля, эта порезвее и побаловнее. Еще было два сына, из коих один, младший, ученик гимназии, вскоре умер. С этим семейством мы жили так ладно и дружно, что редко родные так живут. За Машей ухаживал брат Иван, и она отвечала ему, оба были поэтической души. Приволокнешься, бывало, сам за Машей, а Иван злится, как нельзя больше. Раз было, когда я был еще в богословском классе, Левицкий, друг брата, пишет ему письмо, они по-французски вели переписку, вот и уговорились составить письмо из набора французских слов, между которыми по местам вставлялось слово "меч" (Марья) и "Александр". Получает брат письмо, дни возится с лексиконами и ничего не поделает. Дело разъяснилось по приезде нашем в Дубовичи. И повеселились же мы! В предписании святого синода сказано "явиться в институт к 20-му августа", а я загулял и выехал в сентябре. В первый раз ехал на почтовых один, скучно было. Беднота Белоруссии поражала меня. Железной дороги тогда еще не было, от Могилева до Горок шестьдесят верст. Я упросил смотрителя станции дать мне лошадей прямо в Горки, а не через Оршу, уездный город. После Горки стали уездом. Приезжаю в Горки и прямо в институт. Все студенты жили в одном корпусе. Предъявляю свой билет и меня приняли. Студент Советов, тоже не духовник, присланный, как и я, принял меня под свое покровительство, и кровать в спальной пришлось занять около него. После ужина я сейчас же лег спать, студенты обыкновенно поздно ложились, но спальня для желающих отпиралась в девять часов. Весь день проводили в большом рекреационном зале. Там занимались, там на голых столах после обеда отдыхали, там и в трубу курили папироски, открыто запрещалось курить. Сплю, вдруг в спальне крик, шум, беготня, кто на окне, кто на столе, кто подушку бросает, кто простыней машет, гам страшный. Я проснулся и не могу сообразить, где я, и что около меня делается. Оказалось, что в спальню влетела летучая мышь и студенты ловят ее. Приятно вспомнить студенчество. Жизнь беззаботная, жизнь веселая, всякая безделушка занимала нас! Студенты и профессора жили одним обществом. В Горках, когда я поступал, кроме института была еще земледельческая школа, без прав высшего учебного заведения. На второй год, я уже был на втором курсе, состоялось преобразование школы в высшее учебное заведение с наименованием "Горы-Горецкого агрономического института". Директор, как теперь помню, собрал всех студентов и профессоров в зале, секретарь прочел указ о преобразовании. Директор - генерал, военный, поздравил нас с правами, сказал несколько слов о важности преобразования, относительно прав и ожидания правительства от нас. Здесь на столах разложены были шпаги и треуголки. Сам директор по спискам вручал каждому студенту шпагу и треуголку, сказал при этом наставление, чтобы теперь не ронял студенческой чести, шпага должна оберегать ее, и всегда находиться при ней, треуголка обозначало то достоинство, которым государь изволил наградить нас, и подобное… На мундире - желтые с гербом пуговицы, а на зеленом воротнике - желтые погоны, мундир был очень красив. На вицмундирах, в которых ходили в класс, погон не было. Богатые студенты пошили мундиры свои с золотыми пуговицами и погонами на воротниках. Студенты в те времена были в большой чести, как только у соседнего вельможного пана бал, студенты, имея одного знакомого хозяину, и отправляются. Директор всегда отпускал нас на вечера и балы, в Дворянские собрания в Могилев, только всегда говорил: "Дома можете подурачиться, но на людях поддержите честь студенчества!". Нас везде и всегда принимали с удовольствием, и, бывало, один за другим следим, чтобы кто не накуролесил бы чего. Паненки в восторге, меня любили как хохла, как красивого мальчика. Тут то я выучился ухаживать за барышнями и танцевать. Директор, чтобы ввести нас в общество, нанял танцмейстера, он учил нас не только танцам, но и как кланяться, как руку подать и как держать себя. С благодарностью вспоминаю о нем. Завтра вечер или бал, вот сегодня уже идут сборы: по умывальням идет мойка перчаток, в спальнях пришиваются оторванные пуговицы, чистятся пуговицы и мундиры и шпаги, все блестит, аж самому приятно. Не имеющие собственных мундиров, казенные были нехороши для балов, бегают по товарищам, выпрашивая оный на вечер. Мой мундир частенько бывал на балах. В нашем городке студентов из семинаристов было, кажется, только двое, вот поэтому и приходилось частенько ладить с плеч на плечи студенческий мундир, он был лучшей рекомендацией на любом балу. Уверен, что никакая панночка не откажет тебе в танцах. В продолжение четырехлетней студенческой жизни столько со мной было разных оказий, что не знаю, как собраться за описание их. Надоело уже это писание, а жаль и умолчать о моих проказах! Сегодня на сон грядущий скажу несколько слов об основании института. Правительством было положено поднять до крайности обедневшую Белоруссию. Да и беднота же какая в Белоруссии! Богатым крестьянином считался тот, у которого доставало своего хлеба до нового. А хлеб какой ела Белоруссия! Смолотит мужик рожь, граблями снимет солому и крупнейшую мякину, остальное убирает, не вея, и везет на мельницу. Спеченный из такой муки хлеб на другой же день делался каменным, а зачерствелый, не размочив, - разгрызть нельзя! Я на показ привозил такой хлеб на родину - не верили, что это хлеб. Демидович, уроженец Витебской губернии, который ездил ко мне на каникулы, не мог надивиться высоте нашей ржи в поле и жневнику, который оставался после уборки. По поводу высокого жневника в Малороссии он написал статью, напечатанную в "Экономе". Бедные крестьяне питались похлебкой их муки и картофелем. У нас собаки такой похлебки не стали бы есть, а в Белоруссии питались ею люди! За то и народ там малорослый, хилый, больной и заморенный донельзя, на головах - колтун, не теле - язвы. Паны и жиды замучили народ. Собаки у панов содержались в холе, а крестьяне, быдло, отданы были евреям. Шинков - пропасть, еврей драл, как хотел, а мужик не смел жаловаться. Едешь, бывало, на родину, а на дороге протягиваются тысячи рук детей, стариков, калек и изувеченных, просящих хлеба. Душа разрывается! Особенно поразила меня эта картина, когда я в первый раз ехал в институт, у меня у самого не густо было в кармане, а тут почти на каждом шагу приходилось помогать. Без еврея нельзя было найти ни портного, ни сапожника, ни мастерового, без него - ни купить, ни продать. Как только остановился на квартире - еврей тут, как из земли вырос, предложениям нет конца, за двадцать копеек он из-под земли достанет морскую царицу! Местечко Горки, теперь уезд, переполнено евреями. Сюртучишки, штанишки, всякая рухлядь, привезенная студентами из дому, шла евреям за бесценок, если что пропадет на одном - на другом выручит. Вот в этой то сторонке, доведенной евреями до крайнего разорения, и вздумалось правительству поднять сельское хозяйство. Думалось в кабинетах, что обеднение произошло от неумения вести хозяйство и обрабатывать землю. Придуманный способ - устройство в этой стороне земледельческого института послужило только к обогащению евреев же. Евреи из бедного местечка сделали хороший уезд и все по милости института. Крестьянам никакой пользы не принес он. В могилевской губернии было три богатых имения, доставшихся казне по залогам. Одно - как раз около Могилева, самое удобное для устройства заведения, на Днепре. Другое - подальше от Могилева тоже, говорили, хорошее: река, леса, луга и все удобства. И третье - Горы-Горки, в шестидесяти верстах от Могилева, самое худшее. Отправлен чиновник исследовать эти имения, побывал в одном, в другом, приехал в Горки. В семи вестах от Горок другое беднейшее местечко: Горы. Эти два местечка, в первом - две церкви, во втором - одна, были центром имения графа Соллогуба, на тридцать верст вокруг Горок было все его имение. Говорят, одна комната была завалена золотом - так богат он был. Но подряды и жиды подкузьмили графа, все имение пошло в казну. Дом был, говорят, барский, я, конечно, не застал его, на месте его воздвигнуто несколько корпусов, приспособленных к учебному заведению и для жилья всех служащих, и фермы. В Горках чиновник засиделся, ему приглянулась полька. Чтобы пожить в Горках подольше, он и расписал эту местность в самых лучших красках. Основанием института была любовь. За то и после много совершилось любопытных похождений в Горках. Ну, до завтра. Я скоро познакомился с товарищами, в этот курс из разных семинарий было прислано благодаря обер-прокурору девятнадцать семинаристов с целью сделать их преподавателями в семинариях естественных наук и сельского хозяйства. Протасов, в числе естественных наук, ввел и естествознание, и сельское хозяйство, эти науки уже читались в семинариях, я представлял себя уже профессором семинарии, кем через четыре года действительно и сделался. Вечная благодарность Протасову за такую благую мысль! Между сухими схоластическими предметами, которые читались в семинариях, естественные науки составляли живой интерес для юношества. Юноши знакомились с природой, из природы черпали сведения о премудрости и благости, научались сознательно вести хозяйство и быть образцами в этом деле своей пастве. Выучивались не только полеводству и скотоводству, но и разводить пчел, сады, огороды и прочее. Не раз мне в последствии приходилось выслушивать от своих учеников, сделавшихся священниками, благодарности: от одного за то, что он имеет фруктовый сад, от другого, что у него пчелки прекрасно ведутся и приносят доход, от третьего, что правильно обработанное поле дает прекрасные урожаи и прочее, и прочее. В классе, бывало, ученики с особым удовольствием слушают мои лекции. Но недолго пришлось существовать при семинариях естественным наукам и сельскому хозяйству, обер-прокурор Толстой закрыл их, по его убеждению эти науки развращали юношей, и вместо них усилена мертвечина (латинский и греческий языки). Обер-прокурору хотелось забить юношество, и он достиг этого. Сколько погибших проклинают его, и проклятия эти когда-нибудь падут на его голову! Учили нас латинскому и греческому языкам, и мы знали их, и посекали нас за эти языки, но нас не выгоняли из училищ собственно из-за них, нас не вбрасывали из заведений, как негодных из-за того только, что мы ошибку сделали в переводе из русского на мертвечину. Нам не преграждали путь, когда мы по своим способностям не могли наравне со способными к этой мертвечине успевать. К нам были снисходительны, нас не мучили погаными чехами. А теперь! Малый трудился лет десять, а на последнем экзамене из греческого получает двойку, и десятилетний труд пропал. Ни жалости, ни снисхождения, имей во всех предметах высший бал, но получил с мертвечины неудовлетворительный - пропало все! Действительно, много пропало способных юношей, племянник мой Василий Липский, теперь доктор в Киеве, латинскому и греческому языкам не учился, а окончил университет с золотой медалью. Старший сын мой Александр учил только латинский язык и то кое-как, не давался он ему, а медик он хороший, академию окончил с медалью, теперь доктор медицины. При теперешних требованиях знания мертвечины, оба они не окончили бы гимназию. Вот и Владимира моего, с совершенно такими же способностями, как у Лели (Александра), заела проклятая мертвечина. Мальчик еще не развился, а из-за мертвечины пропал, нужно взять из гимназии. А сколько потрачено времени и трудов! Да будьте вы прокляты, так упорно преследующие юношество мертвечиною! Я много перенес из-за мертвечины, но сыну моему пришлось перенести больше. Я вышел в люди, может быть, сын мой также бы вышел в люди и был бы полезным членом отечества, но мертвечина проклятая поставила ему преграду. И второму сыну Федору на черта эта мертвечина, если он хочет учиться математике и инженерному искусству? На мертвечину столько у него пропало времени, а новейших языков не знает, он отлично успел бы во французском, немецком и английском языках, а от него требуют греческий и латинский, не варварство ли? Требовать, да еще как требовать! Того, что не нужно, что забивает голову, и что ни к чему не пригодится. Учить древним языкам, кто может, и кому нужно, я понимаю, - нужно, но заставлять всякого учить оные - чисто издевательство. Быть убежденным, что, не изучая мертвечины, нельзя быть умным и полезным человеком - чисто сумасшествие. У Толстого сынишка не мог одолеть древних языков, был взят из гимназии, но он все таки перетащил его в университет, значит сам верил, что и без древних языков из малого может выйти умный. Что же это значит? История все раскроет. Недаром мне говорили в самый разгар терроризма, что социалисты берегут Толстого, он наилучший их пособник. Он доставляет им наилучших, умнейших и ожесточеннейших социалистов. Юноша горячий с пылким воображением учится лет пять-шесть, ему чехи толковали со своей точки зрения о республиках и консульствах, в голове его не успело преподавание уложиться как следует, и его выгоняют, и выгоняют так нахально, так несправедливо! Малый вполне сознает, что из-за мертвечины нельзя обезличивать человека, нельзя отнимать у него средства к жизни, нельзя пускать по миру. Понимает и видит в этом случае одно насилие, против которого и протестовать нельзя, а потому тем более ожесточается и ищет мести. Да поблагодарят потомки Толстого за отупение России, а не за просвещение! Но довольно об этом, уверен, что скажут больше меня. Сколько проклятий духовенство посылает на главу Толстого, столько благословений на Протасова. Итак, студентов семинаристов на первом курсе было девятнадцать, малые отборные, из лучших учеников, все взрослые, "сьютились" (сдружились) между собой, как нельзя больше. Остальные курсы наполнены были поляками, русских и белорусов было мало, как и немцев. Во всех курсах, кроме нашего, поляки держали верх, а в первом - мы, духовные. Полякам хотелось подобрать и нас, но не удалось. Сила солому ломит, но сила в науке много берет, мы все отлично учились, и один другому помогали. Поляки лезли, лезли за нами, ан нет! Сплетни разные распускали, клеветали и выдумывали разные небылицы и все-таки ничего не наделали. Мне один, проклятый, здорово подгадил. Мы с Демидовичем поехали на Рождество ко мне на родину. После Рождества была свадьба брата Ивана, и мы загулялись чуть ли не до поста. Отец мой послал в институт рапорт, что, мол, сын мой и такой-то студент - больны. Демидович же сам одному товарищу писал, как он в Малороссии кутил, и как там хорошо, даже про свадьбу писал. Поляк это пронюхал об этом и рассказал инспектору, а инспектор, дубина, немец такой был, что, если что заберет себе в голову, то нескоро выбьешь оттуда. Инспектор Циллинский был страшно педантичен, он призвал меня к себе и стал требовать докторское свидетельство, я ему и говорю: "Если вы моему отцу, старику священнику, не верите, то и подавно доктору не поверите". Он страшно вспылил. Ученый господин был наш инспектор Циллинский, но бестактный и упрямый, ему то и наговорил поляк, что я все еще кучу, разъезжаю по гостям и прочее. Вот, бывало, на экзаменах директор благодарит меня за ответ, а он ставит балл не больше "5" при двенадцатибальной системе, таким образом, средний и выходил, не дающий право получить агронома, высокую степень. Благодаря инспектору я окончил, таким образом, не агрономом, то же, что кандидатом, а действительным студентом агрономом, третья степень была просто студент, она уже не давала права высшего заведения. Все, что ни делается - к лучшему. Нас, семинаристов-агрономов, сейчас назначили на места, где только были вакансии по семинариям, а меня и других действительных студентов разослали по другим епархиям в семинарии сверхштатными преподавателями, назначив 200 рублей жалования. В продолжение всего четырехлетнего курса я и вел себя хорошо и учился хорошо, естественные науки и сельское хозяйство давались мне. Но, правду сказать, любил погостишки и ухаживать за нежным полом вообще. В горах был священник, у него - дочь Анна Семеновна, и я приволокнулся за нею. Очень часто Демидович бывал там, меня принимали, как нельзя лучше. В Горах же жила молодая вдовушка, сестра жены нашего профессора законоведения Азаревича - Агнесса, красавица, каких редко можно встретить. Вот я посещал Анну Семеновну, не забывал и Агнессу. Недалеко от города - другое местечко, Романово, там тоже у священника была одна единственная дочь, молоденькая и красавица, с этой я сдружился более, чем с кем-либо из всех знакомых, о ней я с удовольствием вспоминал. Посватался за нее студент семинарии Шегилевский, раньше уговорили ее выйти за него. Я не сказал, что люблю ее, но дать слово жениться на ней - не могу, так как положение мое еще не определено, неизвестно куда меня пошлют, и что я еще студент, а тогда студенты не женились, тем более мне, казенному, нельзя было. Вот она и решила выйти за него, но с тем, чтобы я был у нее шафером. После классов несколько нас и оправились на свадьбу. После благословения ее образом перед выходом ее в церковь она так и упала мне на руки, <нрзб> что попика не было, впрочем, попик знал, что наша любовь была чистая, детская. Отгуляли ночь, к свету пешком домой за десять верст и как раз к чаю прибыли. Инспектору уже успели донести, что я на свадьбе без спроса, не хотелось спрашиваться у этого дубины. Инспектор в столовую, я, как ни в чем не бывало, на месте. Чуть-чуть не остался в Романово на день, была бы тогда катавасия! По правде, когда я гулял до Масляной с Демидовичем, и когда отец уведомлял, что я болен, инспектор, а это время директор был в отъезде в Питере, зовет меня к себе, велит подать докторское свидетельство, а у меня его нет. Потом начал высчитывать мои похождения, конечно с преувеличениями. Я уверял его, что совсем агнец непорочный, что все клевета и прочее и прочее, но он, рассердясь, сказал: "Я докажу вам, что вы таков!". Я вышел из себя, сказал: "Доказывайте!", развернулся, хлопнул дверью и ушел. Несколько раз требовал он докторского свидетельства, а я наотрез сказал: "Если вы старику-священнику, отцу моему, не верите, то и доктору не поверите, а потому и докторскому свидетельству не поверите!", чем еще больше рассердил его. К счастью скоро приехал директор, и дело это так и кончилось. Будь он сначала в доме, то прямо без всяких объяснений, посадил бы меня, отобрав, как всегда он делал, шпагу, дня на два-три в карцер, да и только, и я бы был доволен, а таскание к инспектору наскучило мне донельзя. Вот с этого случая инспектор до самого окончания курса злился на меня. Кроме Романова верст, кажется, за двадцать жило небольшое семейство в лесу: помещик - отец, мать и две дочери. Старшая - брюнетка Терезия, небольшого роста, хорошенькая такая, но скромная и такая обстоятельная девочка, что прелесть, очень симпатичная и сложения прекрасного. Младшая - София, блондинка, очень красива, выше старшей ростом и веселая. Вот мы с Демидовичем и ухаживали за ними. Демидович все напирал, что для меня лучше София, а для него - Терезия, но Терезия и мне больше нравилась, нас частенько товарищи называли "щуряками", но конец курса все покончил, мы расстались. Тут особых приключений не было. Не могу умолчать еще об одном знакомстве, которое сильно врезалось мне в память, хоть оно и случайное и короткое было. Раз идем с Демидоичем по аллее, идут навстречу господин и его жена, нежная такая, не красавица, но приятная молодая барыня. Господин и обращается к нам с просьбой показать им институт, скотный двор и прочее. Мы, конечно, не отказались, ходили и гуляли с ними, приглашены были к ним на квартиру, угощены, и, в конце концов, барынька берет слово от нас, что мы приедем к ним на Рождество в имение, верст за шестьдесят от Горок. Подходят праздники, белорус на паре лошаденок нанят, и дня за три-четыре до Рождества, пораньше утром, чтобы доехать к ночи, отправляемся с Демидовичем. Отъехали верст пятнадцать, вошли в избу погреться и позавтракать, как вдруг нагоняет нас надзиратель. "Что такое?" - спрашиваем. "Вы, - говорит, - щенка увезли такого то студента, родственника Азаревича!". А перед этим у этого студента утащил щенка один наш товарищ, Волков, хороший малый. Мы это знали, но не видели. Вот, должно быть, и донесли поляки, что вот Липский и повез этого щенка одному помещику, инспектор, конечно, с носом и остался. Вечером мы действительно приехали. Приняли нас радушно, как нельзя больше. Здесь я так приятно провел праздники, как до сих пор никогда не проводил, у соседей и родных хозяев панночек много, да все такие бедовые польки, что чудо. Танцы, катанья, гаданья - каждый день. Хозяева со студентами возятся, как по хохлацкой пословице - "с писаной торбой". У хозяев наших в это время тоже приехала из Москвы на праздник и жила барыня, жена секретаря университета, вот хоть убей - не вспомню ее фамилию! Подают чай, подает девочка лет восемнадцати, горничная московки, Ганнечка. Я, конечно, посмотрел на нее, но так, что, говорила она потом, "не сдобровать мне!". В уездный город Мстиславль поедем, привезу ей гостинка, из гостей норовлю привезти ей также гостинки, хоть что-нибудь. Все знали это, и никто ни слова, только подшучивали. Молодая хозяйка очень полюбила меня, как меньшого брата, и говорила: "Ох, если б вы всю жизнь остались таким хорошим юношей! Но нет, жизнь испортит вас!". Но я теперь, когда мне стукнуло шестьдесят лет, скажу, что жизнь мало испортила меня, я остался таким же услужливым, таким же добропорядочным, таким же доверчивым. Горбатого могила исправит, пословица говорит. Я всегда выбирал самую красивую в своих ухаживаниях и, удивительно, не имел неудачи, всегда пользовался сочувствием. С удовольствием припоминается, как панночки гадают, бывало, все на меня. Демидович совсем не умел ухаживать и никогда не мог быть мне соперником. У одного соседа, магната, была единственная дочь: небольшого росту, худенькая, аккуратная такая, не красавица, но хорошенькая, бойкая, чистая полька. Раз у них на вечере пили шампанское из ее башмачка, баловница! Я был очень смел, она была в том обществе царицей, все под ее дудку плясало, с первого же вечера я завладел этой царицей. Хоть я и получил урок после этого вечера в непостоянстве от одной панночки, но порешили, что мне против такой магнатки нельзя было устоять. Дела идут, как нельзя лучше, я ухаживаю напропалую. Я, признаюсь, не полюбил ее как прежних, но ухаживал из честолюбия и славы, а, может быть, и хотелось быть богатым. У этого пана дом огромный, челяди - пропасть, всего вдоволь, но как-то в комнатах грязно и нет той роскоши и комфорта, как у русских и еще больше у малороссийских панов. Я заметил, что в Польше на домашнюю обстановку, чистоту и опрятность меньше обращают внимания, чем у хохлов. Поляки в семействе грязно живут, но на стороне щеголяют, как нельзя лучше. После крещения, помню, созывает этот магнат гостей, едем и мы. В доме гостей много, особенно военных, польки особенно любят военных. Узнаем - это девичник. Моя коханая выходит замуж за полковника. Ко мне и не подходит, как бывало прежде, а все возится с офицерами, тем мое ухаживание и покончилось. Я приметил, как только начну за кем ухаживать, так, смотри, и выйдет замуж. Студенчество мое было так приятно, что с удовольствием вспоминаю о нем. Теперешние студенты совершенно не похожи на прежних. Да, теперешних студентов нельзя отличить от сапожника или портного. Мне и теперь нравится студенческий костюм: и красив, и прост - мундир, белые замшевые перчатки, которые для каждого вечера материал "вот". А как этот костюм нравился нежному полу! Появился мундир студента, и никому нет дела, кто в нем, все принимали нас, все с уважением обращались, и все рады были видеть у себя, от приглашений не было отбоя. А теперь студента боятся, как заразы! О, время, время! Прошли праздники, расстаемся с милой хозяйкой, Ганнечкой и московкой, и - как с гуся вода! Опять своим чередом занятия и занятия. Никаких политических бредней в голову не приходило. Меня паненки любили за малороссийский выговор, за малороссийские стихи и песни, не скрывали своей ненависти к русским, все это проходило меж ушей, не оставляло никаких грез и мечтаний. Много дела было по урокам, а тут много приходилось тратить его по гостишкам, да на охоту с ружьем. Охота в Польше - великое дело. Раз собрались у одного пана на облаву медведя, народу с кольями, топорами и прочим собрали пропасть, водки - целая бочка, закуски много, охотников стрелков также много. И мне, хоть плоховато стрелял я, и ружьецо было дрянь, а все-таки нельзя было отстать от других. Так вот раз собрались на облаву, обошли лес, где залег медведь, расставили охотников и пошли с криками, барабанами и рожками будить его. Я, грешным делом, стою и молюсь, чтоб на меня пошел. Оказалось, что он вышел рад радехонек. Застрелили несколько зайцев и сели отдыхать, есть и пить, тут то россказней, шуток, хвастовства! Хорошо поляки стреляют, положит ружье, затем подбросит яйцо и на лету разобьет. Высказался старик о заговаривании ружей, но, увы! Заговоры его оказались бессильны. Тут то смеху было, потешались над стариком - белорусом, как он заговаривал: повесил свой войлочный колпак на палку, спереди немножко приплюснул и шепчет. Несколько выстрелов прошли мимо, разгорячились стрелки, старик торжествует, народ в удивлении, один смекнул, в чем дело, зашел сбоку. Бац! И пуля пронзила несчастный колпак, другой выстрелил, третий - и разлетелся колпак вдребезги, а спереди стреляя, нельзя пробить колпак, он на палке вертится, и пуля скользит по войлоку. Ну, на сегодня довольно! Про облаву на волков и писать не стоит, тут страху нет - одно удовольствие. Волки - трусы, и можно было видеть, как он, съежившись, пробирается по кустам - удрать. Он в это время тише ягненка, не бросается, своя шкура дорога. Много приятного припоминается из студенческой жизни. Мы жили надеждой, в будущее смотрели с веселым лицом, и сладкие надежды, шалости, детские проказы занимали нас. Отправимся куда-либо на ночь, в спальнях на наших местах лягут такие товарищи, которые считаются безукоризненными в поведении, а на их место положат свернутые шинели и прикроют одеялами, пройдет по спальням надзиратель и найдет всех на своих местах. В нашем кружке Красносельский всегда, бывало, прикрывал нас, зато, когда возмутится, прямо берет за вихор и, ну, таскать! Росту высокого, здоровенный - и сопротивляться ему не думай! В "Ревизоре" он играл роль Держиморды, прелесть, что за Держиморда был! Теперь без смеху нельзя вспомнить, так его и прозвали Держимордой, но добрый и готовый к услугам был малый, увалень и простак, каких редко можно встретить. Студенты жили дружно, в беде товарища не дадут. Раз ночью трех пьяных студентов, бушевавших в местечке, посадил становой в холодную, четвертый увернулся и убежал в корпус. Товарищи побежали на выручку, подкупили сторожа, чтобы он только позволил войти к посаженным, лучшие трезвые студенты остались в холодной, а пьяных увели и уложили в постель. Потом сейчас к директору с просьбой: мол, такие-то студенты шли из гостей от "N", а "N" уже предупрежден, становой забрал их в холодную и говорит, что они пьяны, просим сейчас же освидетельствовать. Инспектор славный, добрый полковник нашел их в отличном состоянии и доставил директору - генералу Пейкору. Через несколько дней по просьбе директора станового, беднягу, уволили. Директор был строг, идет по местечку, а жидишки так и следят за ним и студентов предупреждают, где директор. Большой сад при корпусе, прекрасные аллеи со скамейками. Студенты повадились засиживаться в саду часов до двенадцати ночи, поют, смеются и прочее. Директору не понравилось это, просит инспектор ложиться спать в десять часов - не послушались. На другой день в девять часов, сейчас после ужина заперли все двери, никому нет выпуска. Студенты, все до одного, никто не смел остаться, собрались в нижний коридор, отворили окно и все вылезли. Просидели в саду за полночь. На другой день директор ни слова, не велел даже запирать дверей, и мы не пошли в сад, а легли в свое время по местам. Теперь такая ребячья выходка возведена была бы в бунт. Благоразумный директор не придал этой шалости важности. Раз, наткнулся под кустом в его полисадничке на студента с клубничкой, отвернулся и ушел. На другой день только сказал этому студенту: "Как ни стыдно, у меня под окнами! Разве другого места нельзя было найти? У меня семейство!". Зато не любил пьянства. После Пейкора поступил статский или действительный статский советник Бойна-Куринский. При этом мы жили еще лучше. Чтобы отблагодарить нас он, прежде всего, пригласил учителя танцевания и стал устраивать при всяком удобном случае спектакли и вечера. Каждое воскресенье брал к себе по очереди на обед по несколько студентов, а умеющих танцевать - на вечер, у него было две взрослых дочери, и за ними на перебой ухаживали, не смотря на то, что старшая Анна Акимовна была некрасива, лицо испорчено оспой, но веселая и премилая барышня. Младшая, Леонида - очень красива, но довольно горда, впрочем, и это нельзя сказать про нее. Под конец приехала из института и третья - Александра. Сама директорша премилая была дама и студентов, как детей, любила. У нас свои знаменитости были из актеров: Бажанов прекрасно выполнял роли Хлестакова, Чичикова и подобные, иногда удачно играл женские роли: свах, городничиху и так деле. Словом, каждый выполнял свои роли хорошо. Сам директор репетировал, замечал недостатки, учил. Зверев, мы его звали "зверек", нашей партии, удивительно хорошо играл немцев, в высоких бумажных воротниках, удивительно смешной по фигуре выходил немец. Я всегда был дирижером спектаклей, в мундире, со шпагой, треуголка под мышкой, белые перчатки, и я встречаю посетителей, даю афишки и прочее, а посетители то были, большей частью, наши профессора с семействами. В Горках общества никакого, всё жиды. Директор устраивал семейные для нас развлечения. Я, когда приезжал из родины, непременно привезу, бывало, больше пуда сала, это сало и бережется долго, то есть не враз расходовалось. Закуска у нас называлось продовольствие, а выпивка - кошт. Для кошту сделаем складчину. Я беру несколько кусков сала, идем в класс, становлюсь на кафедру, разрезаю на кусочки сало и раздаю, а другой кто-либо наливает по рюмке, хорошо было. В это время дверь на замке, если идет кто из наших, то условное число раз должен стукнуть в дверь, иначе не откроем. Вот раз, студент хохол Петровский, нашей компании, хотя младшего курса, такой почтенный, лет за тридцать, из служащих поступил в институт, он любил выпить, стучит в дверь, но то не добьет, то перебьет лишнее, а мы не пускаем, и, конечно, - хохот, а тот за дверьми разревелся, не ломится в класс и сильно стучать не смеет. Раз, как-то неожиданно наткнулся на нас инспектор, должно быть, доложил какой-либо поляк, мы картину кошта и продовольствия инспектору, он замычал: "У, у, у!", поворотился и ушел, и долго представляли мы картину, как я стоял и раздавал сало, не помню, кто разливал водку, а посредине стоял инспектор с удивленным лицом. Нет, нельзя записать всего, что вспоминается из студенческой жизни, богата она была шалостями. Смелость, отвага - удивительные! В кармане - грош, а важничаешь, как какой-либо богач. Если у кого завелась копейка, то и другим хорошо. Кто-нибудь, чаще всего Демидович, напишет, бывало, статейку в "Эконом", пришлют гонорар рублей двадцать, и кутеж на целый месяц! По праве сказать, мы никогда не пьянствовали, как только кто-нибудь протянет руку за лишним коштом, что особенно любил Петровский, так ему сейчас: "Ты что в чужой корм протягиваешь морду?" - выражение Гоголя, мы гоголевскими выражениями и говорили. Ну довольно, а то моим запискам и конца не будет. Но так и хочется занести в эту биографию хоть что-нибудь о наших профессорах. Почти все, кроме законоучителя отца Ивана Золотова, профессора законоведения Азаревича и словесности поляка Цепковского, были немцы, говорили по-русски плохо, и потешались мы над ними. Товарищ Савинич отлично копировал ботаника Рего, этот всегда к месту и не к месту говорил: "Там бываут". При объяснении из минералогии черточек на камнях говорил Рего: "Там бывают черти красные, черти синие, черти белые" и подобное, да еще и протягивает слова - че-е-рти. Раз на экскурсии Савинич составил цветок: от одного взял корни, от другого - стебли и листья, от третьего - цветки и так хорошо составил, что вышел один цветок. Приносит цветок к Рего, тот смотрит: по корням - должен принадлежать к такому-то семейству, по стеблям и листьям - к другому, а по цветорасположению - уже к совсем иному! Бился профессор, никак не определил, что за растение, мы едва удержались от смеху, вдруг Рего как-то потянул этот цветок, он и разъехался. Тут-то и мы разразились хохотом, а Рего: "Господин Завинич, так не бывает!", и хохотали же мы! Раз Рего, как помощник инспектора, когда ожидали в институт директора департамента Левашова, приходит к нам в спальню и говорит: "Господа, будьте ласковы, я на вас лягу!", то есть положусь. У Савинича - целая тетрадь немецких выражений, и он ими говорил и частенько пугал нас. Во всей окрестности не было растеньица или травки, которой бы мы не знали - так любили мы ботанику! Заметишь, бывало, растеньице и бережешь его как свой глаз, пока не расцветет. Профессор лесоводства Кнюпфер, здоровенный мужчина, больше мычал на уроках, а говорил по-русски хуже Рего. Когда перешел на третий курс, весь наш курс отправили верст за двадцать от института в лес на месяц. Лес был казенный, первобытного состояния, липы, дубы и состны попадались ужасающих размеров, мы поместились в деревушке. Этот лес нужно было разбить на кварталы и лесосеки, с нами жил и Кнюпфер. Чтобы вести просеку нужно было рубить громадные деревья, для чего было десять душ рабочих. С нами было еще несколько учеников училища, они хорошо делали планы и чертежи. Мы же - студенты больше болтались, охотились и по деревням таскались. Вот срубят, бывало, стоящее на пути дерево, оно, падая, разломит десяток других, и треск на весь лес такой, что ужас, это особенно нам нравилось. В дождливую погоду сидели по лачугам, у Кнюпфена в такое время было любимое занятие - вытаскивать из щелей стен избушки тараканов циркулем. Прехладнокровно сидит, бывало, с циркулем в руке и внимательно следит за движениями в щели таракана, и как только бедный высунет ножку, так он его цап и по-немецки что-то бурчит, прелесть, что за картина! Профессор пчеловодства и рисования Краузе, небольшого росту, толстенький, сутуловатый немец с черными длинными волосами едва мямлит лекцию и все покашливает. У него был жена - красавица на весь институт, глаза черные, большие, а сама - белая, прелесть! Пойдем, бывало, на пасеку, вот кто-нибудь ему сзади и пусти пчелу в волосы, и бедный немец не знает, что и делать - ужасно боялся пчел! Один из всех немцев Циллинский прекрасно читал лекции, и, правду сказать, умный был немец. Да еще из русских был: профессор геометрии и черчения Астровский, простак такой, у него была высокая некрасивая жена и такая же престарелая дева - сестра жены, за ними ухаживал Красносельский, и был у них свой. В конце концов, оказалось, что он был свой жене Астровского, и случилась с ним пресмешная оказия. Как только, бывало, кто-нибудь упомянет о ней, так муж и задаст. Евреи проклятые подсмотрели и сказали студентам, и пошло по всему корпусу. Пресмешная оказия. Профессор ветеринарии Раздольский, чисто русский, страшный похабник, но умный и в свое время известный. Он на лекциях, при случае конечно, объяснял, почему у его жены нет детей, не пропустит, бывало, случая что-нибудь скаламбурить. А большей частью учились сами, читали, записывали. И забыл, было, упомянуть о профессоре химии Шмыго, длинноносый немец, но такой аккуратный, лучше всех вел дело. Лаборатория у него была хорошая, и мы всегда с удовольствием посещали его лекции. Профессор механики молодой Александр Казимирович Вольман, известный в свое время математик, добрейшее существо, страшный прожектер. Это - мой друг и приятель, и я у него был, как родной. У него были жена - сентиментальная такая барыня и две свояченицы - Марианна и Александрина, за последней я и ухаживал. Старшая - совсем некрасива, а младшая - немного получше: высокая, бледная и худая. Старшая говаривала: "Хоть бы за мной приволокнулись, чтобы я поскорее вышла замуж". Надзиратель Гребнер - замечательный немец, исполнительный, как нельзя больше. Он женат на хохлушке из Черниговской губернии, толстая такая и белая барыня, с подбородком, была, должно быть, очень красива. В этом семействе я, как сыр в масле, был. Раз, проштрафился, было, да сошло с рук. Как-то выезжали они дня на три из дому, меня пригласили похозяйничать. У них была гувернантка, немка, белая, чистая, такая собой красивая - ну кровь с молоком. Вот я и подружился с нею, а они после узнали и сердились на меня, но гувернантка вскоре ушла, и все прошло, мы опять поладили. Много приключений было со мною, и не понимаю, как все сходило с рук. Судьба баловала меня. Ну их, немцев и профессоров, довольно! А то опять полезут в голову разные истории и приключения, а им нет конца! Таким образом я отучился четыре года, к экзаменам, бывало, и призаймешься, в сутки спишь не более четырех часов, тут то уж было не до гостишек, а немцы, поганые, строго спрашивали. Учили нас немецкому языку, я только возмог переводить с немецкого и то с трудом, не дался мне этот язык. Теперь то совершенно забыл его, как и мертвечину. Тогда для лекций нужно было делать переводы с немецкого, и мы сообща делали выписки и составляли лекции. По-польски немного выучился, но скоро забыл, хотя и легкий язык, похож несколько на малороссийский. Хозяйство в Горы-Горецком институте по всем частям велось образцово. Кроме высшего учебного заведения - института было земледельческое училище, низшее учебное заведение, в котором воспитывались дети, не получившие среднего образования. Было еще две фермы, одна при институте, а другая, верст за десять от него - фельдварк Ивановск. Фермеры - тоже ученики, но чернорабочие, они пахали, косили, унаваживали землю, коров доили и прочее, словом, исполняли все работы, зимой их учили. Кроме полей, удобряемых для опыта различными способами и с разными севооборотами, были опытное поле, где, собственно, проводились опыты над растениями и удобрениями, а также ботанический сад и лесной питомник. Было, где поучиться уму разуму. Как только появится в свет какое-нибудь орудие, или инструмент, или сочинение по сельскому хозяйству, так департамент сельского хозяйства и шлет к нам для проверки. У нас были всевозможные плуги, бороны, экстирнетеры, жатвенные машины, грабли и прочее и прочее. Под руководством профессора делается испытание орудия и потом оценка. Пробовали всевозможные способы произвести из ржи пшеницу или наоборот, из ячменя - овес, но ничего не выходило. Со скотом проводили скрещивания, но против природы ничего не сделаешь. Скотный двор - образцовый, настоящие холмогорские и английские быки были на удивление громадные, стояли в стороне на цепях. Что за прелесть был рогатый скот разных пород! Даже буйволы были, в жаркое время так и лежат в воде. Скотный двор - прекрасный, устроенный по лучшему образцу: по середине - высокий коридор, а по сторонам - стойла. Чистота и опрятность - поразительные. Фермеры доили коров так искусно, что и ему легко и корове. В коридоре стоял огромный ушат, в него сливали молоко. Вот утром идешь, бывало, на скотный двор и кружкой пьешь сколько душе угодно парное прекрасное молоко. Из молока выделывали сыр, вроде швейцарского, большими кругами. Свиньи были тоже разных пород. Особенно хорошо процветало овцеводство, племенные бараны и овцы были выписаны из Испании и усовершенствованы до того, что на Лондонской выставке за руно из нашего барана дали золотую медаль. Овец было более двух тысяч, коров более сотни. Коневодство было плоховато, только и было хорошего - Вятки и из Эзельской породы. Училищем и фермами заведовал особый директор Михельсон, прекрасный и умный господин. Перед стрижкой отправляемся и мы, бывало, в Ивановск учиться сортировать шерсть на овцах. Михельсон только взглянет на овцу, пощупает шерсть и сейчас без всякого инструмента верно определит ее достоинства. Даже собаки при овцах - овчарки были породистые. Один пастух с одной собакой сторожат стадо голов пятьсот, пастух идет впереди, а собака ходит сзади и загоняет отставших. Иногда так накинется на отставшую овцу, что, думаешь, вот разорвет ее, но не тут то было! Собака не укусит овцу, а только головой ударит, да испугает. Загнать куда овец - собака вмиг сделает свое дело, овцы знали свою собаку и не пугались ее, а безусловно слушались. Стада ходили по сортам, по возрасту и полу. Поля наши резко отличались растительностью от полей крестьян и даже помещиков. Каждый год осенью производилась продажа бракованных племенных овец, быков, свиней и прочего крестьянам по самым дешевым ценам для улучшения их хозяйства. Но хозяйство забитых и замученных крестьян …. Подкупит крестьянина, и тот накупит ему чего угодно. Улучшалось только состояние евреев и несколько хозяйство помещиков. У последних завелись и хорошие орудия, и хороший скот, и хорошее хлебопашество. У самих крестьян так плохо велось хозяйство, что просто ужас! Почва бедная, скота нет, удобрять нечем. Всегда голодны. Избушки и дворы - беднее беднейшего. Церкви тоже бедны донельзя, аж больно смотреть, народу в церкви по праздникам всегда мало, и священники что-то вроде хлопцев. Священники не соблюдали постов, охотились с ружьями и на крестьян никакого внимания не обращали, а вели знакомство только с панами и шляхтою, да евреями, но были в их среде образованные, не русским чета! Свечи в церквях маленькие, простого темно-желтого цвета. Зато костелы хороши, крестьяне больше в костелы ходят, чем в русские церкви. Вот тридцать три года, как я оттуда, может быть и перемена в том крае, но не думается, пока евреи там, до тех пор белорусу не оправиться. |
||||||||||||
|