5. Служба


Итак, четыре года студенческой жизни пролетели как сон. После последних экзаменов, бывших в мае, я отправился на родину. Когда я был уже на третьем курсе, в первый курс поступил студент Виктор Ланкович из Черниговской губернии, значит земляк, богатый помещик, неженка такой….

<Неразборчиво 0,5 листа 56 оригинала>

Тут же в Игнатовке была барыня, у нее единственная дочь, прекрасивая хохлушечка, она просватана была за чиновника канцелярии предводителя дворянства. Был девичник, я, по обыкновению, приударил за ней, на жениха и не смотрит, тот вслух: "Ай под тыном тернитця, кучерявый сердитця", а жених был кучерявый. Третий куплет не упомню, а четвертый: "Нехай же вин пропаде". Чуть-чуть жених не уехал с девичника.

В Новгород-Северске были две барышни Воробьевские, сиротки, но с состоянием. Старшая - Дашенька, ясочка такая, была просватана, они были кузенки жены моего брата Ивана. Эта Дашенька наотрез отказала жениху, и досталось же мне от своих за Дашеньку! Но она все-таки вышла замуж за другого господина, учителя гимназии. У тестя моего брата Мануйловича была вторая дочь шестнадцати лет, Дашенька же. Что за девочка была, просто загляденье! Так хороша, что трудно и описать: ручки маленькие, мягкие, белые, целуешь и не нацелуешься. С нею дружны мы были, как брат с сестрой, полюбили друг друга крепко.

В этой местности и в Вишеньках, где жил мой брат Василий, было много барышень, в особенности около заштатного городка Корец, известного разведением свиней и производством сала. На вечерах барышни к себе тащат, а старики, хозяева, - к себе, последним нравились мои беседы по сельскому хозяйству.

В августе того же 1851 года опять отправился в последний раз в институт взять документы, диплом получить и назначение. По дороге заехал к Ланковичам, здесь оставил своих лошадей, а с Ланковичем отправился в институт. Меня назначили в Чернигов сверхштатным с содержанием двести рублей в год. Получив документы, прогоны, на ланковичевых лошадях возвращаюсь назад. Все товарищи мои уже разъехались по местам, и их прощание с институтом было самое прозаическое. Я спешил уехать, а потому и прощаний с окрестными знакомыми не делал. Расплатился с жидишками да и перекрестился. С 20-го августа 1851 года начала считаться моя служба, и с этого дня начал получать я жалование.

По приезде домой от Ланковичей я считал себя сверхштатным, то есть таким, которому нечего делать в семинарии до поры до времени, потому-то и не кинулся в семинарию предъявлять свою личность начальству, а остался отдыхать среди родных и знакомых, которые так любили и баловали меня.

Брат мой Василий был женат на воспитаннице Ульяновичей, богатые господа Глуховского уезда, детей у них не было, царство небесное покойнице, жене брата. Она пожила только три года с небольшим, оставила трех детей: дочь Анюту, сына Василия и вторую дочь Дашеньку. Когда учился я в семинарии, брат Василий пришлет, бывало, за мной лошадей, а у него прекрасная была тройка, приданное, все рыжие, как один, кучер строго уши держал, а то разобьют. Покатался я на этих лошадях, спасибо брату. Брат был в это время в селе Дубовичи священником в имении Василия Васильевича Кочубея. Великий пан Кочубей, над рекой - дворец, парк, беседки и прочее, великолепно! Церковь в Дубовичах и около нее памятники Кочубеев, каких и в городах мало. Божьей матери там чудотворная икона, и летом бывало много богомольцев. Большой образ, аршина в два, в великолепном киоте. Божья матерь на левой руке держит младенца, и на щеке у нее продолговатый шрам. Говорят, пастух ударил по кусту крапивы кнутом, тут она и явилась, осияло его, и от этого кнута остался на щеке шрам. И, действительно, похож этот шрам на шрам от кнута. С братом был такой случай: ночью вдруг в церкви сильное освещение, думал, что церковь горит. Вбегает, какой-то необыкновенный свет носился по церкви и исходит от иконы. Брат пал на колени, начал молиться, через несколько минут свет исчез, и все стало по-прежнему. Брату нельзя не верить было, он был прекрасной трезвой жизни и честных правил. Добр, доверчив и последней копейкой готов поделиться и, действительно, делился он с нами - братьями и родными. Покойная жена его любила нас, особенно меня. Выправляя нас в Чернигов, в семинарию, наготовит, бывало, на дорогу всего, должно быть, душа ее предчувствовала, что и я ее сыну Василию пригожусь.

Отец и мать жили в маленьком селе Горки около Новгород-Северска, поэтому мы все каникулярное время проводили у брата. Его любили помещики, вел он хорошее знакомство. Вот тут и началось наше преобразование. В Ромашкове мы росли дички дичками, а здесь стали и по-человечески говорить и смелее на людей глядеть и даже танцевать. Тут-то сошлись мы с Уманцевыми, с директором бумажной фабрики Пряничниковым. У него было три дочери и гувернантка, помню, что сначала мы боялись их, как людей не нашего полета, но потом привыкли к ним и сдружились. Они много повлияли на нашу развитость. Как-то, отправляясь в Чернигов, заехали мы, я и Иван, на фабрику взять бумаги с письмом брата Василия не помню к какому-то служащему. Там целый городок, сама Пряничникова гуляла и встретила нас. Это было еще в начале нашего знакомства, мы перед нею стояли без шапок, едва, едва уговорила она нас одеть шапки. Вот какие мы были светские молодые люди! С удовольствием вспоминаю об этом милом семействе.

Теперь принцесса Ольденбургская, с которой я виделся в Рамоне (?), не скажется такой важной особой, какой казалась тогда Пряничникова. Теперь министр не скажется таким великим, каким казался тогда семинаристу Пряничников. Я был тогда в словесности, значит только что начал развиваться. Бурса в словах, движениях и манерах так и просвечивала.

Брат Василий после смерти жены, впрочем, когда я был уже в институте, перешел по случаю закрытия в Дубовичах другого штата в село Вишеньки Кролевецкого уезда. Смешную штуку вспомнил об этих Вишеньках. Когда ехал я в Чернигов проситься послать меня в академию, а попал в институт, заехал в Вишеньки. Там был старик священник, так необразован и прост, что до невероятности, едва подписаться мог. В доме написали мне братья прошение, что я, мол, такой-то священник села Вишенки уступаю студенту семинарии Ивану Липскому свой приход с тем, чтобы он каждый год давал мне на содержание то-то и то-то. Это прошение должен был подписать и этот священник. Приехал я в Вишеньки, там дьякон был бедовый малый, хорошо знал Ивана, был его товарищем. Вот он и говорит: "Так не …."

<Неразборчиво 0.5 листа 59 оригинала>

.. а потому и духовное завещание все собиралась только делать. С обещаниями и умерла, и родственники ее ничего не дали Анюточке.

Этой барыне нужно было сделать план ее земли, она никому не доверяла, боялась, что ее обманут, подкупят землемера и обмерят. Вместо того, чтобы ехать в Чернигов, я взял у лесничего, кажется капитана, цепь, мензулу, и с братом отправились к этой старухе. Она брата уважала, любила и верила ему. Значит, я не надую ее, но все-таки боялась, что соседи помещики, с которыми я так познакомился, не подкупили бы меня. Раз, ходим по залу: я, Анюточка и она, она уронила белый платок, я хотел поднять его, но она удержала: "Нет, нет, голубчик! Пусть еще служит нам. То.. другое дело буде". А слухи уже ходили об эмансипации. "Дунясю, подыми платок!". Горничная Дуня подлетела и подняла платок. До октября я проработал у нее. Это был первый мой заработок собственными трудами. Имел самый высший балл по геодезии и на практику с профессором ходил, но, как только пришлось самостоятельно работать, то делал такие непростительные промахи, что ужас! Сколько ни гулять, а нужно и в Чернигов заглянуть, а то, пожалуй, и плохо будет.

В ноябре отправляюсь в Чернигов к начальству семинарии, приняли меня благосклонно, но уроков не дали, там был учитель естественных наук и сельского хозяйства Кучеревский. Я без дела. Поселился у Левицкого, который студентом академии ездил к нам, и, ну, опять за гостишки. Завел знакомства, в дворянское собрание езжу себе на вечера, Левицкий не надивится моей храбрости, уменью вести знакомства. С 20-го августа по декабрь получил жалование одними золотыми. Эх, если бы теперь выдавали жалованье такими червончиками. Получил горсть червонцев и скорее иду разменять рубль за рубль на бумажки, последние удобнее держать, да еще новенькие из казначейства. Побывали беленькие червончики у жидишек, выйдут из поганых коростливых рук их обрезанные, обтертые, совсем не похожие на прежних красавчиков. Если не хочешь менять червонцы на бумажки, то жид проклятый выпросит хоть посчитать их на сукне, которое всегда принесет. Тут то он раз десять пересчитает и все о сукно трет.

Сейчас же сшил себе стального цвета полную-преполную с капюшоном до колен шинель, штатское платье, даже купил себе манишек с воротничками с прорезями, наподобие рубашек. Но в собрание и на вечера ходил в студенческом мундире, всю зиму не хотел расставаться с этим милым костюмом. К Рождеству еврей в долг пошил мне енотовую шубу тоже с капюшоном предлинным. Итак, я на первый год оделся франтом, чего академики не могли сделать и завидовали мне.

Профессор, которого мы прозвали "Абригаст", и который донес на меня, что я уезжал в Пакуль, женился. Небольшого роста, молоденькая барынька, недурна собой, считала себя в семинарском кружке царицей и гордо держала себя. Правду сказать, умненькая и образованная бабонька, дочь полкового священника, воспитанная в институте. Первая сердечная дружба и была с ней. Нехай ей легонько сгадаетця, если она жива! Он какой-то флегма был, доволен, что я развлекал жену его, и жили мы дружно, часто вспоминали, как он доносил на меня, как сердился на меня за то, что я не послушался его, а теперь, говорил, очень доволен мной. Она миниатюрненькая какая-то, сидим, бывало, вдвоем в саду, она окутается платком, сожмет как-то плечики - просто прелесть! На Рождество поехал домой. Игнатовка, Мезин, Вишеньки, Короп, Райгород, Новгород-Северск - все имена, которые не забуду до могилы. Что ни шаг, то победа. Приходилось на одном и том же вечере уверять в любви двух, да и гуляли же в те времена в тех местах! Дня по два, по три в том же доме. Барышни, бывало, на полу в пакет лягут, мужчины также в другой комнате. Я непременно заберусь к ним. С начала, по обыкновению, крик, писк. Стаскиваешь одеяла, чтобы полюбоваться живыми картинами, чем, конечно, сами картины довольны, потом песни, разговоры, шутки, провозишься до свету. Догадливая бабенка притащит бутылку другую наливки: и весело, и приятно! Бурчат, бурчат, бывало, на нас старье, да с тем и позасыпают. Меня как-то и не стыдились и доверяли мне, как нельзя больше. За то и я был благодарен и нежен с ними. Я, бывало, не сижу около них, а просто лежу с ними на постели, на меня и не обижались, когда я больше других приволакивался за одной. Я ухаживал за одной, не забывая и других, особенно хозяйских, хоть бы те не хороши были.

Вспомнил старину, спать пора! Беда, если приснятся все, может быть другой и косточки сгнили, а многие их них уже отыде! Как-то я там встречусь с ними!

Варенька Мушинская, будучи замужем уже, прислала в Воронеж, когда и я уже был женат, такое приятное письмо, что с удовольствием читала оное и моя теперешняя Анна Александровна, о ней после в свое время, черед не подошел!

Пишу 1885 года 8-го июля. Давно не брался за рукопись свою. И дела - мало, и времени - нет! Итак, я опять в Чернигове. Не помню как, но в первую же зиму познакомился с семейством Калиновских. Отставной учитель гимназии старик Иван Никифорович, его вечно больная жена, сестра - старая дева Анна Никифоровна с черными усами, она же и хозяйкой дома, сын лет на пять старше меня, студент Киевского университета, а теперь старший советник губернского правления и дочь Анна Ивановна с луковицей вместо носа, моих лет, и очень неказиста. Советник этот Николай Иванович играл в Чернигове видную роль, большой был волокита, хорошо играл на скрипке и в карты. В этом семействе очень часто собирались знакомые, кто играл на рояле, кто в карты, кто в лото. Я жил близко, и меня принимали очень любезно, может быть, имелось в виду пристроить Анну Ивановну, но судьбе неугодно было свершить сие чудо. Ел, пил, весело проводил время у них, через два года и распрощался, меня перевели в Воронеж.

В тогдашнюю пору студенты университета знали себе цену. Калиновский - сын учителя гимназии, а был уже старшим советником губернского правления и держал себя, как какой-либо вельможа. Я - сын священника и бурсак, но держал себя, как теперь студенту университета не удается. Управляющий палатой государственных имуществ приглашал меня поступить к нему на службу, сейчас же давал место помощника окружного. У него были две племянницы, хорошенькие барышни. И давно был бы я сам управляющим палатой, если бы подлейший синод не перевел меня в Воронеж, а выпустил бы из духовного ведомства, о чем я просил его.

На рождественские праздники, конечно, отправился к своим, отец мой в это время жил в Горках, небольшом селе над рекой Лесной. Я проводил время в Игнатовке, Мезани, Вишеньках. В этих местах было много барышень, в этих то местах ожидали и принимали меня с самым искренним радушием.

На пост опять отправился в Чернигов. Нужно описать, как один раз мы ехали в Чернигов и променяли сани на телегу, по двадцать верст в сутки. Пост пролетел, сейчас после святой переехал в деревню Коты, имение Сточинского, Тверского губернатора, с ним познакомился я еще в институте, куда он приезжал к своему сыну Платону, порядочному шалопаю, маменькому сынку, который был двумя курсами моложе меня и которому я во всем помогал. В Котах я поселился, как управляющий. Расстояние в пять верст до Чернигова нисколько не мешало мне ездить в город на службу в семинарию, у меня было два урока в неделю, и в гости. У меня была хорошенькая лошадка серая, и я раскатывал себе барином.

Новый жилец в Котах заинтересовал тамошних, мелкоту, помещиков. Неправильное ли воспитание, такая ли кровь текла в жилах, что я без романа жить не мог. Раз, приезжает ко мне такой же повеса, пошли мы в поле, просто походить. Встречается нам средних лет дама, небольшого роста, простенько одета и с нею лет шестнадцати ее дочушка, выше матери ростом, стройна, как говорят, как пальма, личико светленькое, несколько смуглое, а глаза, как звездочки, так и горят, брови и волосы черные, закрыты платочком. Я устремил на нее свой пытливый взгляд, а она в это время подняла на меня свой стыдливый взор, глаза наши встретились. Увы! С этой минуты, как она после говорила мне, полюбила меня страстно. Не будучи еще знакомой, она по ночам мечтала обо мне. Ах, что за милое создание это было! Глаза томные, томные, полны неги, так и убаюкивают тебя. Взглянешь и замираешь. А фигурка так хороша, и так грациозно она держала себя, что, когда, бывало, я танцую с ней польку-мазурку, все останавливаются и любуются нами. Вскорости я познакомился с этим семейством. Антон Мушинский, отец ее, был добряк и такой симпатичный, что все его любили, все пользовались его советами. Жена его - скромная барыня, прекрасная хозяйка и мать. Старший сын Иван по окончании гимназии служил в казенной палате, он привязался ко мне до удивления, прелесть, что за малый! И между барышнями трудно встретить такую скромницу доброты необыкновенной. Младшая дочь, Параша - похожа на мать. Варя - поэзия, а эта - проза.

Младший сын учился тогда в гимназии, потом уже после меня - в университете, и теперь не знаю, где служит, кажется в Чернигове же.

Деревня, уединение, близкое соседство, и я стал учащать к Мушинским. Иван Антонович играл на гитаре, и я умел, захотелось и Вареньке учиться на гитаре, она играла на фортепиано, я оказался хорошим учителем. Соприкосновение рук, а иногда нечаянно плеча, а потом, увы, и губ! Дошло до того, что мы, казалось, не можем жить один без другого. Раз у них был вечер, за ней ухаживали, и мне до того досадно было, что я хотел при всех назвать ее своей невестой, но она из-за скромности удержала меня. Было все это в 1852 году.

Рождественские праздники и каникулы всегда проводил в кругу родных и тамошних знакомых. И теперь не могу понять, что во мне было особенного, что меня так любили барышни. Правда, двадцати лет я был наивен, откровенен и чистосердечен, как нельзя больше. Единственным наслаждением было ухаживать за барышнями, услужить им, быть им другом и приятным собеседником. Правда, я был очень смел, а тогда в обычае было целовать ручки, вот это то и помогало сближению молодых людей вообще. Ничего не пил, в карты не играл, да в то время элегантным кавалерам и не дозволялось, я дурными делами не занимался. В двадцать пять лет я был чистым юношей, каких теперь и в пятнадцать лет трудно встретить. Я ничуть не был исключением из молодежи того хорошего, нравственного времени. Большая часть моих товарищей были таковы, и барышни были тогда совсем другие: и красивее, и здоровее, просто кровь с молоком, и наивнее, и игривее. Теперь что? Грудь - доска, руки - одни кости, выглядывает отжившей и разочарованной, хоть сейчас в гроб положи, и она не ахнет. Нет, далеко теперешнему поколению до прежнего. Я это говорю не потому, что прошлое всегда лучше, или, что всяк кулик свое болото любит, а потому, собственно, что ясно вижу на самом деле. Народ мельчает и мельчает, природа стареет и стареет. На моих глазах из больших рек сделались ручейки, из озер - болта, на которых и охотиться слада нет: высохли, занесло их илом, теперь там луга и огороды. Что-то страшное будет с этим миром! А есть ли другой, без особой веры нельзя добиться.

Залез в философию после поэзии, ладно!

В Котах жил забавный отставной полковник, совсем странного покроя, на его дочери женился романтически некто Морозов, хороший господин, недавно окончивший университет и красавец собой, сын помещицы, у которой три, если не больше, дочери и два сына. В июне того же 1852 года этот Морозов пригласил меня к его матери в Морозовку составить план ее землям. В Черниговской губернии была тогда такая чересполосица, что и вообразить трудно, как хозяева знали свои кусочки, так удивительно.

В институте я имел по топографии полный бал - 12. Вот с этим то ученическим знанием и пустился составлять планы. Первые мои практические занятия по съемке были, как я уже сказал, в Хохловке. Там цельный кусок земли, и то натворил путаницы. И здесь пришлось совсем в тупик становиться, но смелость города берет. Кусочков - бездна, и разбросаны до невероятности. Лепил, лепил я их на мензульной доске, да, наконец, и негде стало лепить, а связать два-три мензульных листа я не умел. Помучился я с этим планом! Леса, болота - непроходимые, мошек - страшная бездна, комары и оводы одолевали. Болота и озера валил на глаз, но, наконец, план составил и вычертил. Губернскому землемеру дал 25 рублей, и тот ничтоже сумняшися подписал, значит, верность и правильность засвидетельствовал своим авторитетом. За десятину брал я, кажется, по 25, если не по 30 копеек, брал порядком.

У этой барыни старшая дочь Евлампия, лет семнадцати, чудная девочка, настоящая хохлушка, стройная, крепкая, скромная такая и красавица. Я позабыл и про Варю Мушинскую. В глуши только и было развлечением любезничать с нею. Матери я понравился, брат ее полюбил меня. Значит, предоставляли нам все случаи влюбиться. И теперь удивляюсь, как на мою долю выпало влюбить в себя всё красавиц! Сущая правда, что я после Чернигова таких красавиц уже не встречал. Встречать то, может быть, встречал, но только так не влюблялся. На каждом вечере или бале непременно подцеплю себе лучшую, аж непонятно, почему мне так удавалось.

Вот распрощался я с этим семейством до скорого свидания с самыми с их стороны отрадными надеждами. Подарили мне ковер на память, на котором вышит пудель с уткой в зубах, ведь я слыл охотником, имел поганенькое ружье и иногда приносил со съемок и утку. У этой барыни свои девки отлично вышивали ковры, тогда было крепостное право, и девок, что твой цак, держали в доме много, одна другой лучше "як погляне, засмеется - душа замирае!". А как запоет, потупив глазки, да из под черных бровей вскинет на тебя томный, жгучий взгляд - просто хоть умирай, по всем жилам кровь закипит! Но перед красотой Евлампии все это бледнело.

Половину августа и сентября провел у родных со своими старыми друзьями. Как здесь жилось мне, я уже писал. Вспоминаю об этом времени, как о каком то чудном сне. Ведь любили, всегда с удовольствием принимали, всегда с восторгом встречали! "Александр Федорович приехал!", и барышни выбегают встречать, чего же лучшего! О будущем и не заботился.

В семинарии страсть не хотелось служить. В Чернигове председатель палат государственных имуществ предложил мне место на первый раз, как он сказал на год, помощника окружного. Вот я махнул прошение в святой синод уволить меня, так как я числился заштатным, ничего не делал и только даром получал жалование. По этому то моему прошению и махнули меня в Воронеж, да еще велели взять с меня расписку, что я ранее истечения шестилетнего срока и не смел просится об увольнении.

Приезжаю, кажется, в октябре в семинарию, а меня уже ожидает молодой помещик из аристократов к нему снять земли. Получил в семинарии жалованье, купил хороший дубленый полушубок, он и в Воронеже долго служил мне, романовских овец, тогда дал за него двадцать рублей. Забрал свою мензулу и покатил рассеивать свою любовь по полям и лугам. Здесь такое местечко выбралось, что не в кого было влюбиться, да и некогда было, зима наступала. Осень была прекрасная, ноябрь, а я занимался в поле, в Питере и в августе не бывает такой теплыни. Не обошлось и там без истории по поводу ухаживания, но об этом не стоит писать, и так не знаю, когда окончу свое повествование. Сделал план, возвращаюсь в ноябре последних чисел в Чернигов. Губернскому землемеру преподнес уже пятьдесят рублей, и дело в шляпе. Не помню, какой процент должен был вносить снимающий губернскому землемеру за его подпись, но только знаю наверно, что без этого определенного взноса подписи землемера получить нельзя было. Да я с удовольствием давал, сам порядком брал.

Отдыхаю себе, на зиму переселился в Чернигов из Котов. Завел шуры-муры с петербургской дамочкой, блаженствую. В Чернигов за несколько лет назад приезжал важный чиновник, почтенных лет, забыл его фамилию, на какую-то ревизию. В совсем молоденькую, чисто наливное яблочко, кругленькую, чистенькую такую, хорошенькую, бровь - чисто черный шнурочек, и влюбись этот господин! Отдать дочь за генерала, какое может быть большее счастье! Фамилия этой девочки - Милейко, может быть она и теперь существует здесь в Питере в виде сгорбленной беззубой старухи, но я не могу найти ее, совершенно забыл ее фамилию по мужу. В одном доме на вечере играли, кажется, в "судьбу" в карты. С сжатия под столом ее ножки и пошло наше знакомство. Ах, да какие же смелые петербургские барышни, думал я! На другой же день я сделал ей визит, а вечером был у нее. Живешь так, что любо, закапризничаю - и словечка не промолвит грубо. Вдруг в декабре перед Рождеством получается в семинарии эта пренеприятная бумага о моем переводе в Воронеж.

Тяжело было расставаться с друзьями и с такою привольною и беззаботной жизнью, но что делать! Не послушаться начальства в то время немыслимо было. Правда, расставаться тяжело было с Черниговым, но я обрадовался переводу, я так запутался в своих сердечных похождениях, что не знал, что и делать! Варенька и Евлампия представляли задачу неразрешимую, а там у родных было мне кое за кого. Петербургская становилась в тягость, ужасно привязалась. Не состоись этот перевод - не знаю, что со мной и было бы! Одним словом, переводу я обрадовался. Товарищи по семинарии завидовали мне. "Воронеж - великий город!" - говорили мне. Один, Имшенецкий, сказал: "Большому кораблю - большое плаванье!". Так товарищи профессора семинарии думали обо мне. Калиновский навязывал мне свою сестру, она ухаживала за мной, но мне не до нее было. С Черниговым легко распростился, но с Котами - тяжеленько было, жаль было Варечки! Я уверял ее, что приеду, а она сквозь слезу утвердительно сказала, что она расстается со мною на всю жизнь без всяких упреков, просьб, слез и истерик. Она перекрестила меня и тихо сказала: "Будь счастлив! Я за тебя молиться буду, ты стоишь этого!". После этого она вышла замуж, но не долго жила на этом свете.

Заезжаю к Морозовым проститься, там ничего не знали о моем переводе. Встречают меня, как давно жданного, близкого. Тяжело и неловко было объявлять о моем переводе и разлуке с Евлампией. Она плакала, я утешал, что приеду летом. Мать дала брату в Воронеж, помещику, письмо, уверяла, что я женюсь на ее дочери, конечно, выпытывая меня, а я уверял, что приеду жениться на родину. Но настал час разлуки. Как теперь вижу, стоит Евлампия у рояля, глаз не сводит с меня. Только я попрощался с матерью, как заплачет она, и побежала в свою комнату. Я скорее на лошадей и убрался без оглядки. И родным привез нерадостную весть о своем переводе. Матери слишком тяжело было расставаться со мною, я ее любимым сыном был. Я, думалось ей, похороню ее косточки, аж меня переводят за тридевять земель. Но я похоронил ее косточки в Воронеже у себя в моей семье. Господь миловал меня за ее праведные молитвы.

Весь генварь прокутил у родных на прощание, не спешил на новую должность, хотя и сказано в предписании "немедленно явиться к месту службы". А чтоб не потерять жалованья, я запасся докторским свидетельством. Помню, приезжаю в Воронеж в феврале как раз на масленой. Ни души знакомой, тоска и какой-то страх одолел. Несколько суток ехал на почтовых, устал и промерз донельзя. На последней станции перед Воронежем разговорились, пока переменяли лошадей с каким-то господином, едущим из Воронежа, он дал мне адрес квартиры у его знакомых, где могу остановиться и нанять ее на всю зиму, я рад, что хоть квартира готова.

Приезжаю в Воронеж, против Чернигова показался мне очень большим и хорошим городом. Ямщик едва нашел Тычковскую улицу, дом Карагодина. Народ показался мне нелюдимым, никто не хочет рассказать, где эта Тычковская улица, услужливых жидишек нет, как в Чернигове. Вхожу в дом, подаю рекомендательную записку моего знакомого по станции. Рады, показывают квартиру - на дворе небольшой флигелек. С сеней две комнатки: направо - занята, и две налево - свободны. Грязь, нечистота так и поразили меня. В Чернигове у мужиков чистенько и беленько, а про панов и говорить нечего, и я привык к этой хохлацкой чистоте, и вдруг хотят окунуть прямо в грязь! Нет, думаю. Сажусь на лошадей и приказываю везти меня в гостиницу. Ямщик привез меня в лучшую тогда гостиницу Абрамова на Большой Московской около Митрофанова монастыря. Тут, правда, и чисто и покойно. Отдохнул как следует. На другой день нужно искать квартиру, у кого ни спрошу - никто не знает, иной и покажет, да такую, из которой выбегаешь стремглав. Тут-то я и вспомнил своих жидишек, со дна моря достанут, что нужно. Целый день искал квартиру и не нашел. Монастырь тесный и мрачный, но рака угодника богата и величественна.

Вечер сижу один, тоска мучит, половой и говорит:

"Вы бы, барин, пошли в театр, сегодня большой маскарад!"

"Спасибо, - говорю, - за совет. А где театр?"

"Извозчик доставит", - отвечает половой.

Ладно, около гостиницы и извозчики. Одел свой студенческий мундир, в руки с зеленым околышем фуражку, белые перчатки - и марш в театр. Я до сих пор ходил в студенческом костюме, особенно когда являлся в дамский кружок, на службу ходил уже в штатском платье. Тогда студенческий костюм был в большом почете, для торжественных случаев я имел хороший студенческий мундир, хотя и не имел уже права носить его, но мне жаль было расставаться с ним. Вхожу в театр, масок - пропасть, и народу также. Знакомых ни души. Весело! Перехожу с угла в угол, и только тоска берет. Смотрю, сидит одна барышня в маске, такая аккуратненькая. Сажусь около нее и говорю:

"Маска, ты не здешняя!"

Встрепенулась она и говорит:

"А почем ты знаешь?"

"Твои ручки и ножки указывают, что ты хохлушка. Посмотри, какие у всех руки? А твои - прелесть, так бы и расцеловал!"

Понравились мои похвалы.

"Пойдем со мной", - говорит.

Ладно, думаю, все же развлечение.

"Я, действительно, хохлушка из Харькова, а ты харьковский студент?"

Я, чтобы не пошли расспросы про Харьков, которого я не знал, сказал, что я из Киева, и наговорил и наговорил о себе турусу на колесах. Ходим, любезничаем, отлегло немного на душе. Кое у кого, заметил я, она спрашивает о моей личности, но я был маской без маски для всех. Она тоже не говорит, кто она и как попала в Воронеж.

"Узнаешь", - говорит, да и только.

Вдруг налетел ловелас в лице доктора, как я узнал после, берет маску мою и увы! Опять остался один, преследовал ее, но толку не добился. Тем мой маскарад и кончился. После я узнал, что эта маска - жена одного старого полковника, больше я не встречал ее, Воронеж - не Чернигов, на первый же раз огорошил меня.

На другой день отправился в семинарию по начальству. Ректор архимандрит Илларион, среднего роста, довольно толстый мужчина, чисто откормленный телец, принял меня ласково и даже с каким-то уважением. Енотовая шуба и чистый мой костюм произвели на него приятное впечатление. Он любил и мальчиков, то есть семинаристов чистеньких и красивых и терпеть не мог нерях. Как хорошо ни отвечай, было, неряха, он не поставит ему хорошего балла. Учитель семинарии получал тогда 21 рубль 40 копеек в месяц. На эту сумму нужно было нанять квартиру и прокормиться и одеться. Какую, значит, учитель мог иметь одежду? Ректор так любезен был ко мне, что предложил мне казанную квартиру. Посмотрел я эту квартиру - две комнаты, одна - сарай, другая - маленькая, за перегородкой там уже жил один, и меня помещали к нему. Я отказался.

"Да вот енотовая шуба, от квартиры отказался, вишь какой!" - говорил другим мой любезный ректор. Инспектор, тоже архимандрит, был высокий, стройный, тоже красивый брюнет, умный малый, но ленивый, и любил горькую. Эконом, тоже профессор и член правления, - молодой монах, очень красивый блондин, истый хлыщ, за ним ухаживали бабы. Звали его иеромонах Нафанаил, он был сыном товарища архиерея, саратовского священника в Сапожках, Саборова. Архиерей поэтому был расположен к нему. По этой причине он помыкал ректором, а инспектора и знать не хотел. Тогда в семинариях совсем другое управление было, ректор заведовал всеми частями администрации, то есть ничем, подписывался и только. Инспектор - учебною, а эконом - хозяйственною частью, значит самой лучшею. У него была сестра, молоденькая девушка, полненькая, белая, чистая и довольно красивая, Александра Ивановна, но в ней все было как то аляповато, грубо. Изящного, похожего на хохлушку - нисколько, русская красивая девка - и больше ничего, познакомился я с ней, на безрыбье и рак рыба. Меня принимают радушно, ласкают, угощают, чего же больше? Ухаживай, и только. Нафанаил обещает уступить мне место эконома и протекцию архиерея, только поскорее женись не его сестре.

А экономское место при семинарии в то время было клад. На содержание семинаристов отпускалось что-то самое мизерное, кажется, по сто рублей ассигнациями на каждого в год. На эту сумму нужно было и прокормить, и одеть, и обуть, и постель исправить, столового белья тогда еще не знали. Зайдешь, бывало, в столовую в качестве помощника инспектора, которым я в последствии был. Боже, что на столе! Группами едят из общей большой чашки, кусков по столу - не сочтешь, стол залит, пол в дырах, смотри, что провалишься, запах щей - нос затыкай. Жили же и здоровы были, да еще в люди великие выходили, зато и пьяниц много выходило! Единственное удовольствие было выпивка. В концерты, театры, на публичные гуляния семинаристам не дозволялось ходить, да и в не в чем было. Несмотря на такое скудное содержание семинаристов, экономы всегда ухитрялись наживать малую толику. Предшественник Нафанаила Авсенев ездил на рысаках, на одном жаловании не будешь держать лошадь. Нафанаил пропасть тратил на угощения и содержание сестры, семинаристы отвечали. Правда, Нафанаил сумел забрать в руки ректора и взял в свое распоряжение церковную сумму, сам высвенку делал, сам вел доходы и расходы по церкви. В силу этого эта статья доставляла больше дохода, чем сама экономия.

В классах в шубах сидели и в калошах. В большой мороз стукотня такая, ногами, что не слышно, что отвечает ученик. Урок должен продолжаться два часа, два урока утром от восьми до двенадцати и один после обеда, от двух до четырех, класс полон, сесть негде. Иногда собирается два отделения (наставник не придет в класс, вот два отделения и собирают в один класс) вв одном классе, тогда ученики сидят и на окнах и на полу. Испарений - бездна, от ног и ртов - вонь нестерпимая, воздух весь выдыхан, зевота по всему классу, дыхание приостанавливается. Ударит звонок, и бежишь из класса очумелый. При такой обстановке мыслимо ли просидеть в классе два часа да еще и дело делать! Мы и не сидели два часа, да и дела не делали.

В здании, где классы, со двора (с улицы глухая стена, с одними окнами, ни какого подъезда) трое сеней больших, в каждых по три двери в классы: напротив, направо и налево, сборной комнаты не было. Из квартиры - прямо в класс или, лучше сказать, в сени, до класса еще не скоро. Если придешь первый, а в сени должны придти трое, то ждешь второго, а вдвоем уже ждешь третьего. Соберемся, бывало, и ходим таким образом по сеням. Смотришь, не только час прошел, но полтора минуло давно. Ну и пора по классам. Входишь, зачастую случалось, только молитву прочитают, а колокольчик динь-динь, другую молитву - из класса, да тем и урок кончаешь.

У меня сосед по классу был профессор математики Петр Акимович Вишневский, царство небесное ему, воспитанник киевской академии. Он столько математику, сколько и философию знал. В академии тогда преподавались все предметы, следовательно, предполагалось, что каждый знает все. И на этом основании каждый окончивший академии занимал кафедру при семинарии, какая откроется, вот и Вишневский, настоящий философ и чудный проповедник, читал математику, то есть в словесности прочитывал за два года из алгебры до уравнений первой степени и четыре первые действия, в философском классе - из геометрии до площадей, а, иногда, удавалось и о площадях. И то, если не взять те буквы, какие в руководстве Сербржицкого и Райковского, то ни ученик, ни сам учитель сделать примера не могли. Вот этот профессор и любил прохаживать по сеням до колокольчика, а одного оставить в сенях - не по-товарищески. Вот волей-неволей и пропадают уроки. Я читал тогда естественную историю и сельское хозяйство, читал, что хотел и как хотел, проверки никакой, значит спешить некуда.

Замечательная личность - этот Петр Акимович! Среднего росту, довольно толстый, плотный такой, голова гладко обстрижена, чубок зачесан вверх, а виски - вперед ко лбу, руки толстые, налиты кровью и лицо такое же. Любил выпить по красоуле - темной, но в безобразном виде никогда не встретишь его, он любил пройтись по красоуле больше в одиночку. Ходил в неизменном, каком-то блестящем черном сюртуке, с белыми пуговицами, для него моды не существовало. Был он магистр и действительно умный господин, и хороший философ. Жил в семинарии, зайдешь, бывало, к нему погреться в зимнюю пору и изволь с ним осушить темную и закусить селедочкой. Насчет стола уж слишком неприхотлив был, главным кушаньем у него была селедка, а иногда - копченая колбаса. Прислуги не держал, хозяйством его или, лучше, им заведовала замужняя дама, но такая безобразная, такая сварливая и такая яга в полном смысле, что подобную гадость и трудно представить. Впоследствии он купил домишко, тогда уже жили они вместе. А когда он выбран был, это уже гораздо позже, при новом уставе семинарии, она переехала с ним и в семинарию. Что творила она насчет ссор и драк с учениками и служителями, и писать не хочется! Но все сходило. Такое уж заведение - семинария!

Слишком уж закатил вперед, рассказываю, как я явился в семинарию, а залез далеко вперед.

Вот от Нафанаила зашел я к Вишневскому, он после смерти моего предшественника, учителя естественной истории и сельского хозяйства, читал до моего приезда эти предметы, мне и хотелось порасспросить, что он прочитал за полгода, и что остается читать. Оказалось, что он ничего не читал, ему хотелось получать жалованье за эти уроки, но как я запасся докторским свидетельством и расположением эконома Нафанаила, то и выдали мне, что, конечно, было неприятно Вишневскому. Но мы долго с ним жили ладно, разошлись с ним уже во время выборов его в инспекторы. Он был магистр и имел полное право занять эту должность. Но нетрезвая его жизнь и эта его яга служили, казалось, непреодолимым препятствием, поэтом у я и хлопотал занять инспекторство. Но дураку ректору захотелось Вишневского, некоторым сослуживцам тоже любо было выбрать его, поэтому, именно, как и сами после говорили, что сам ничего не будет делать, и для нас будет хорошо. Инспекторство Вишневского и расстроило семинарию.

Из семинарии возвращаюсь в свою гостиницу, тяжело! Квартиры нет. В семинарии узнал, что есть один профессор словесности Николай Степанович Чехов, женатый на другой жене, семейный. Нужно визитировать, приняли меня радушно, больная жена приглашала к себе, дочь от первой жены, красивенькая, но неряха в высшей степени, умная девочка. Барыня - бой, чистая цыганка, глаза черные, волосы - смоль, не первой молодости, некрасива, но очень симпатична, откровенная такая, хлебосолка и любит окружать себя молодежью. Я ей понравился, ничуть не похож, говорила она, на семинарских. В этом семействе я скоро сделался свой. Он полюбил меня, а про нее и говорить нечего. Она была из дворян, но гармонировала с духовными. Многие осуждали ее за гостеприимство, подозревали ее, бедную, в нечестных симпатиях к молодежи, но я, очень близкий к ней и теперь, с благоговением вспоминаю о ней. Прекрасная мать и верная жена. Для детей, как умела, она жертвовала собой. Правда, была очень величава, но зато и добра, последним поделится и не откажет просящему. Я был истинным другом этого семейства, что по смерти ее и доказал над ее детьми, я их пристроил в Петербурге и я был честным опекуном им. Я им много сделал хорошего, она по смерти мужа с четырьмя дочерьми переехала в Петербург. Здесь воспитывала детей. Умерла от горловой чахотки. Старшая дочь пишет мне, я уже был семейный: "Мы остались, как в лесу, одни Вы у нас остались. Приезжайте и спасите нас!". Начальство семинарии дало мне отпуск в учебное время.

В первый раз в Питере, извозчик привез меня в какую-то гостиницу вроде кабака на Воскресенском проспекте. Теперь, когда еду по Воскресенскому проспекту, всегда смотрю, где эта гостиница, но никак не найду. Первым делом нужно было в святейший синод выхлопотать им пансион. Хожу день, хожу другой и третий, да и счет уже потерял им, а дело не делается, не находят дела о пансионе Чехова, он еще и не был переведен на его жену. Учитель семинарии не близкий человек святому синоду, а что-то такое мизерное, на что и внимания не стоит обращать. Раз сижу в приемной святого синода, ожидаю каких-то справок. Вдруг выходит из боковой двери священник в орденах и такой представительный, я прямо к нему: "Не член ли Вы святого синода?" - "Да, что Вам угодно?" Я рассказал, в чем дело и описал положение детей, всю картину. Воротился он назад, а меня попросил придти к нему. Это был Васильев, председатель учебного комитета. Между этими хлопотами я пошел к Дубовицкой, известной богатой ханже, с ней я познакомился в Воронеже у хороших моих знакомых Лосевых. Разжалобил ее положением сирот, и она приняла одну на свой счет в пансион. Еще с какой-то познакомился, та приняла другую, начальница пансиона - двух, из коих за одну из пансиона платили.

Васильев принял меня. Я просил посоветовать, как обратиться к митрополиту за помощью, Васильев сказал: "Нет, не обращайтесь. Он ничего не сделает". Вскоре получил пансион за прежние два года, расплатился с долгами покойной, отдал детям остальное и благодарный Васильеву распростился с Питером. Святой синод дался мне! Аж теперь больно, как своего, пожертвовавшего для семинарии всю жизнь, так мало ценят или, лучше, вовсе не ценят. Думалось, скажу только - учитель семинарии, и для меня все сейчас же будет сделано, тем более для такого святого дела. Да на этого учителя семинарии и швейцар не обращает внимания, не хочет даже ответить на вопрос. Святейший синод!

Масляная прошла, а для меня и вовсе минулась коту масленица. Квартиры нет, в гостинице дорого, а нужно поберегать копейку и на будущее, на двадцать один рубль не проживешь. Нечего делать, иду на рекомендованную квартирку не понравившуюся. Нанимаю за пятнадцать рублей со столом, шесть рублей остается на чай, на свечи и на все. Нужно было составлять записки на учеников, самому готовится к урокам и учеников приготовлять к экзаменам. Уселся малый. Скучно и тяжело, да что делать!

Раз приходит на уроки ректор, я объяснял или, как говорилось, читал об удобрениях. При такой духовной и высокой особе нужно что-нибудь лучшее, и я начал о зеленом удобрении. Понравилось ректору, сидит, а мне наскучило. Постой, думаю! О человеческих извержениях давай разглагольствовать и только коснулся монахов, у них, мол, извержения лучшие, плюнул мой ректор и скорее из класса. С тех пор ни ногой ко мне.

Описывать семинарию право не хочется, займет слишком много времени, а кроме гадкого ничего хорошего не найдешь сказать. Много писалось о ней, но все еще не все.

Наступила весна, а чудная она в Воронеже! Теперь только поживши в Питере и можно оценить ее. В душном классе не хочется, да и тяжело сидеть. Ну что же, поведу учеников на экскурсию по ботанике за реку на луг или к ботаническому саду и в Троицкую рощу. Задумано - сделано! Говорю соседу по классу: "Я веду своих на луг". - "У меня после тебя у них урок, возьми и нас с собой!" - "Ладно!" И гурьба, человек полтораста, из двух отделений выступает из семинарии на четыре часа, и никому дела нет. Пройдешь семинарию - кто направо, кто налево, остается человек двадцать и только, любителей значит. Пойдешь с ними в городской сад, покажешь травку, другую, да и марш по домам. У меня три урока в неделю было, да из этих трех - два на экскурсию, вот и жилось хорошо, не то, что теперь в семинариях: три да четыре урока каждый день. В семинарию идешь для развлечения, а теперь? Просидишь четыре урока, выходишь из класса одурелый, во рту слюны нет, язык не ворочается. Отделаешь, бывало, два урока в один день, один в философии, а другой - в богословском классе, а третий - когда-нибудь, да целую неделю и свободен, про семинарию даже забудешь, так то служили.

Помню, на светлый праздник приходит приходской священник к хозяину с крестом, зашел и ко мне, такой красивый, полный и представительный. Пропели с причтом, посидел, познакомился, оказалось, его сын в моем классе. Значит не без причины зашел и даже приношения не взял. Через некоторое время приходит ко мне его сынишка, приглашает, мол, папа на вечер, сегодня он именинник. Ладно, отчего, думаю, не пойти? Вечер, а весной какой вечер? Тот же день. Прихожу, гостишек порядочно, из наших есть. Дочушка молоденькая лет семнадцать - восемнадцать, не более, такая стройненькая, да хорошенькая, что хоть куда! Светленькая такая, на щечках румянец так и играет, только рученьки ее не понравились мне, пальчики то, как обрубленные, но, в общем, очень интересная и наивная такая, решительно без всякого жеманства. Степной помещик с женой, его дом из окон в окна этого священника. Степняк этот Федоров был старым советником губернского правления и воротилой, а теперь в отставке. Заполучил он меня и мучает по хозяйству. Читаю ему лекцию, а сам посматриваю на девчонку, она лучше всех. Сослуживец мой Лебединский, молодой господин из польской губернии, так и елозит около нее. Забрало меня. Не уйдешь, думаю, аж и сам не ушел. Это, между прочим, тогда и не думал об этом, я перед этим был несколько болен и теперь еще, не совсем оправившись, пришел. Воронежская лихорадка напала. Но начинаю ухаживать, смотрю, девочка моя растаяла, и Лебединский в сторону, а степняк и его жена, крестная мать девушки, не нарадуются, что я ухаживаю за их крестницей, так я понравился им. А не знают о том, что это не первое мое ухаживание. Но оказалось, что крестная предугадала, что оно будет последнее. Повадился кувшин по воду ходить, так ему и голову сложить. С огнем шутить нужно бережно.

Вечер провел приятно и больше ничего. После Лебединский, как бы выпытывая, докатал меня этой девочкой, но я отнесся к этом случаю совершенно равнодушно и заявил ему, что решительно не имею никаких видов, и действительно, тем дело до каникул и покончилось.

У Чеховых своим порядком бываю частенько, завел у них знакомства, пошло дело лучше, скучаю по родине, но все-таки ничего, время до каникул 15-го июля прошло быстро. Публичный экзамен уже сошел, значит, пора и на родину собираться. Частные экзамены и переводные начинаются, бывало, 15-го июня, а оканчиваются 10-го июля. В то блаженное время этих баллов, не только месячных и третних, тем более недельных, но даже годовых не существовало. Учитель составит разрядный список, то есть лучших поместит в первый разряд, средних - во второй, а слабых - в третий, тем дело и кончилось, средних выводов и в завете не было. Один учитель по-своему расставит учеников в списках, другой - тех же самых по-своему, а третий - еще по-своему. В классе три отделения, в каждом отделении душ семьдесят. У меня, например, все три отделения на урок собирались в один класс. По-теперешнему нужно бы сделать в трех отделениях по три урока в неделю, а я делал только три, в классе сидит душ за полтораста. Всех не только за месяц, но и в год не переспросишь. Перед экзаменом позовешь в квартиру хорошего ученика, и ну с ним расставлять учеников по разрядам, не обходилось и без того, конечно, что этот хороший ученик и порадеет хорошему человеку, как после оказывалось, но не беда, ведь всегда в этом случае к лучшему, то есть, поставишь в первый разряд и нестоящего. На экзаменах не всех спрашивали по каждому предмету. Спросишь, бывало, лучших человек десяток, да худых несколько, вот и экзамен кончился. Жара нестерпимая, духота, к чему мучить экзаменаторов, да и толку из этих экзаменов не выходило. По математике и физике, например, или по гражданской истории или по моим предметам ученик поставлен в третий разряд, а по главным предметам: словесности, философии, богословии и святом писании - стоит в первом разряде, в первом разряде и после экзаменов остается он.

Ученики, получавшие "0" по вспомогательным предметам, в конце концов посылались в академию, как лучшие, и, действительно, выходили из них умные господа, они не развлекались побочными предметами, да тогда и не было такой массы предметов, какую взвалили на детей впоследствии, они зато серьезно занимались избранным предметом, много читали серьезных сочинений, много писали и поэтому без мертвечины выходили серьезные господа. Правда, изучали и тогда латинский и греческий языки, но совсем не так, читали и переводили на русский язык, а с русского на мертвечину - никогда, и знали эти языки лучше, чем теперь. А теперь - мучают, мучают детей переводом на латинский и греческий с русского, убивают, убивают время, здоровье и охоту у детей, а толку никакого. Теперь языки эти опротивели детям, а тогда с удовольствием читали древних авторов. Трудно поверить, но, действительно, были охотники, да и не мало, учили лексикон. Теперь над задолблением фраз учеников мучают, отнимают время и отбивают охоту. У другого нет, например, способности к языкам или математике, а отлично учится по словесности или философии, ну и учись себе, лишь бы развивался, а теперь хоть учись и по математике и по греческому также, иначе не получишь переводного балла и пропадешь, что сплошь и рядом случается. Вечное проклятие введшему в средние учебные заведения такую обязательность и силу мертвечины!

После частных экзаменов начинались приготовления к публичному. Позовешь человек пять-шесть лучших, назначишь им статьи по пройденному предмету, пожалуй, и спросишь, да и готов. На публичный экзамен приезжает архиерей, приглашается губернатор и другие высшие сановники. В церковном большом зале - большой стол, за ним сам архиерей и около него ректор со списками и конспектами, по бокам посетители, тут и высшие сановники, впереди на креслах тут и барыни-ханжи, тут и почетное духовенство, позади духовенство деревенское, приехавшее за детишками, купчики и мещане, а далее сзади - причетники и подобные.

Идет архиерей или, лучше, вводят под руки архиерея, хор поет: "Царю небесный исполати", затем концерт. Один из лучших учеников произнесет, конечно, речь архиерею: "Посети, мол, этот виноградник и будь милостив". Вся суть этих экзаменов заключалась в речах, а потому и без зазрения совести превозносили архиерея.

Владыка, умиленный любовью детей, с приятной улыбкой начинает спрашивать. Выходит учитель предмета, идет к владыке и берет благословение. Становится около ученика и спрашивает. Начинаются диспуты, возражения, учитель защищает ученика, запутался ученик, владыка к учителю: "Ну, ты, что скажешь?". Случалось так грубо и нагло нарежет, было, учителя, что аж стыдно в душе. Кончается предмет, учитель опять идет за стол брать благословение, затем - другой и так дальше. После каждого класса концерт. Натешится святой владыко, изъявляет желание окончить экзамены, выходит другой ученик, произносит благодарственную речь: "Посетил мой всеубогий виноградник, не взыщи: виноград не совсем еще созрел, но под твоим теплом, любовью и разными такими попечениями он созреет" и подобное. Пели: "Достойно есть" и "Исполати". Берут владыку святого под руки и ведут к ректору на закуску, за ним тянется вереница посетителей.

В последнее время архиерей Серафим делал эти публичные экзамены на своей даче, в Троицком лесу, на открытом воздухе, под тенью вековых лип, тополей и дубов. Соберешься на дачу часов в девять утра. Ждем час, другой, дети томятся, а владыко все причесывается, примеряет рясы, какая теперь лучше идет к нему. Иванушка был лучшим советником в этом деле, он знает вкус. Был такой лакей у баронессы. Без этого Иванушки - никуда, и не подкупив этого Иванушку - ничего не добьешься от архиерея. Помимо Иванушки аудиенции не добьешься. Устали, а архиерей водит посетительниц по цветникам.

Экзамен сошел хорошо. На другой день молебен и к архиерею за благословением на отдых. Постоишь в передней час-другой, потом у него, пока он выскажет свои замечания по поводу экзаменов, сделает назидания, а затем желание набраться нам сил, чтобы с большим усердием приняться после каникул за дело и в заключение благословит каждого большим крестом. Лечу домой убираться в путь. Забрался так далеко, в чужую сторону, столько насмотрелся на новой службе, скорее домой поделиться ощущениями.

На этом записки Александра Федоровича Липского,
написанные им с июня 1884 года по сентябрь 1885 года
заканчиваются. Были ли они окончены - неизвестно.
Перепечатаны с подлинника с ноября 1970 по январь 1971 г.г.
Перепечатаны на компьютер в январе 2006 г.



Яндекс.Метрика