Глава 5. Молодость, 1-й этап


Холодная голодная Москва 1920 года. Мы водрузились с Марой в «гостиницу» для командировочных на Земляном валу - ветхое, неотапливаемое здание с выбитыми окнами, с заледеневшими дверьми.

Лева не мог знать о времени нашего приезда, поезда ходила без расписания, от случая к случаю.

Мы же не решились отправиться по его домашнему адресу, неизвестно было, как нас встретит его жена. Да и как искать этот адрес в незнакомом огромном городе?

Кое-как переночевав на единственной в гостинице кровати без постельных принадлежностей, укрывшись всем, что было с собой теплого, мы на следующий день утром связались по телефону с лечебным отделом Наркомздрава и вызвали Леву. Он передал, чтоб мы ожидали, что за нами придут.

Мы ждали долго, Вместо Левы пришла за нами его жена. Маленькая, некрасивая, уже стареющая женщина, она не стала вдаваться ни в какие объяснения, взвалила на спину наш мешок с вещами и пригласила нас идти с ней. Путь нам показался очень долгим. Никакого сообщения тогда в Москве не было. Окраину с центром связывало несколько трамваев, но они предназначались для рабочих отдаленных фабрик, и, чтобы войти в трамвай, надо было иметь специальный пропуск. Тридцатиградусный мороз не располагал к разговору. Путь от Земляного вала до Сивцова Вражка был первый наш путь по Москве.

Квартира Рундальцевых из двух больших комнат была очень скромно обставлена, но, самое главное, в ней было чисто и тепло, топилась буржуйка. Большой портрет Ленина над письменным столом, заваленным брошюрами и газетами, был единственным украшением комнат.

Левы дома не было. Были его дети: Володя, мальчик 10-12 лет, школьник, и маленькая, лет пяти Олюнька, хрупкая, совсем прозрачная девочка.

«Вот полюбуйтесь!» - показала на нее Елена Ивановна, жена Левы. - «Тает ребенок от недоедания. Туберкулез у нее, а отец - ответственный работник, коммунист, не может выхлопотать дополнительного пайка для ребенка. Говорит: не положено! ... Да вы не стесняйтесь!» - обратилась она к нам.

«Мне муж по телефону сообщил, что вы приехали, я вас давно жду и все о вас знаю. Письма ваши я у него в кармане нашла и не скрою, прочла, их. Я не ревнива нисколько, не бойтесь. Так, из любопытства прочла. Мне бы только семью он обеспечил, а все остальное – не интересует. Вот только вас жалко!» - вздохнула она, взглянув на Мару. – «Молоды вы очень, а он... не человек, а коммунист окаянный!».

Нам было очень тяжело в обществе Елены Ивановны. На буржуйке закипел чайник, мы выгрузили из мешка, припасенные для нас матерью сухари, сахар, топленое баранье сало. У Олюньки загорелись глазенки. Она подошла к салу и, получив разрешенье, стала жадно ложками кушать его. Володя отказался от угощенья, смотрел на нас исподлобья, и скоро ушел. Елена Ивановна продолжала изливать нам свою душу, жалуясь на мужа:

«Иконы из квартиры выбросил. Олюньке в церковь со мной не разрешает ходить.»

***
У Рундальцевых мы прожили только несколько дней. Получили ордер на комнату в буржуйской квартире на Арбате. Комната была великолепная, размером не менее 25 кв. метров, обставленная мебелью, обитой голубым шелком. Мебель, также как и комната отводилась в наше распоряжение. Бывшие купцы, хозяева квартиры, встретили нас корректно, но, конечно, с затаенной злобой. В их квартире было тепло и уютно, разносился вкусный запах печеного хлеба с кухни, а у нас, хоть и стояла среди шикарной мебели, обыкновенная буржуйка, но топить было нечем, кушать тоже было почти нечего, т.к. привезенные запасы провианта мы оставили Елене Ивановне. Работали мы в лечебном отделе Наркомздрава делопроизводителями и каждый день пешком проделывали путь от Арбата до Петровки и обратно. В столовой Наркомздрава получали «суп» - водичку с плавающими в ней ржавыми кусочками селедки, а на второе – ячменную кашу, причем порции были также мизерные, что не хватило бы и грудному ребенку, если б только он мог справиться с плохо разваренной жесткой ячменной.

Помню, как один из обедающих, справившись с своей кашей, стал громко на всю столовую по лошадиному ржать. Когда к нему подошел заведующий спросить, в чем дело, он ему заявил, что будет ржать до тех пор, пока не дадут добавки ячменя.

Голод и холод были бы еще терпимы, но совершенно не терпимой казалась отчужденность Левы. Причины внезапно наступившей отчужденности я не знала и не понимала. Лева заходил к Маре редко, я всегда очень радовалась его приходу и тут же находила предлог, что бы уйти.

Впрочем, предлога искать мне не приходилось, я почти каждый вечер посещала «Дом Печати» на Никитском бульваре (43) , где выступали Маяковский (44), Есенин (45), Шершеневич (46), Мариенгоф (47) и др., где тщетно я старалась разобраться во всех «измах» литературы, где увлеченно прислушивалась к выступающим поэтам, к диспутам.

Доступ в этот Дом Печати я получила благодаря Казину, с которым, впрочем, дружба у нас не закрепилась.

Сама я в тот период бросила писать стихи. Индивидуалистические, меланхоличные, мистические настроения в моих прошлых стихах, противоречили моей новой идеологи, а по-новому писать у меня не получалось.

Однако, я вовсе не ставила крест на свою поэтическую деятельность, я считала, что мне только нужно разобраться, выждать... я снова буду писать, но по иному...

Казину, пролетарскому поэту по духу, по рождению, непонятны были мои исканья, сомнения. Да и в «Доме Печати» я не помню, чтоб он выступал.

Мне казалось, что Казин смотрит на меня, как на «никчемную» интеллигентку, эта мысль больно задевала мое самолюбие, и я отшатнулась от Казина. Он также не проявил никаких попыток к дальнейшему сближению.Мне казалось, что Казин смотрит на меня, как на «никчемную» интеллигентку, эта мысль больно задевала мое самолюбие, и я отшатнулась от Казина. Он также не проявил никаких попыток к дальнейшему сближению.

Зато помню и никогда не забуду диспуты, в которых участвовал Маяковский, отстаивая свою поэзию, на которую находилось много недоброжелателей. Весь зал громыхал от хохота. Он умел так разложить своего противника, что тому и косточек своих не удавалось подобрать. Маяковский был не только поэт, он был великий сатирик и оратор.

«Дом Печати» был роскошно обставлен, но не отапливался, безудержный смех при выступлениях Маяковского и нас согревал. Впрочем, в перерыве, нас угощали за общим длинным-длинным столом горячим чаем.

Говорили, что многие добивались пропуска в «Дом Печати», главным образом, из-за этого чая. Он, хоть был и без сахара, но к нему давалось по маленькому тонюсенькому кусочку черного хлеба, намазанному повидлом. Роскошь невероятная!

Кое-кто умудрялся обманным путем получать по два порции.

Однако, я отвлеклась от темы о Леве. Мара тяжело переживала наступивший разрыв с Левой, и я переживала вместе с ней. Мы терялись в догадках, в предположениях.

Неужели он разлюбил Мару? Да разве можно было, такому, как он разлюбить такую, как она? Но уж если так, неужели у него не хватало духу открыто объясниться с ней, не ссылаясь на свою занятость?

Разочарование в Леве было, пожалуй, нашим первым глубоким разочарованием в жизни.

Кроме того нас обоих, конечно, нисколько не удовлетворяла канцелярская работа в Наркомздраве.

«Жду Вас, моих дорогих друзей в центре революционного творчества!» - вспоминалась слова Левы.

Где оно - это «революционное творчество»? Я заболела воспалением легких. Вызванный врач заявил категорично: «Нужно отапливать комнату, нужно питаться».

Мара решила: топить мебелью нельзя, она – социалистическая собственность, но украсть немного дров у купцов – это можно, и она стала регулярно проносить по коридору из прихожей, где лежали дрова, по одному-двум поленьям под пальто, и мы топили буржуйку. Как-то принесла она тоже, спрятав под пальто, большой дымящийся кусок пирога из кухни. Пока несла, обожгла себе грудь.

Один раз принесла из прихожей «лишнюю» пару купеческих галош и на рынке обменяла их на хлеб. Купцы, конечно, стали все замечать, стали осторожнее, но перехитрить Маару, все же, не могли и боялись нас – «большевичек».

Однако, мы сами скоро освободили их от своего присутствия, переехав в общежитие Наркомздрава на Петровке.

Комната здесь у нас была тоже отдельная. По сравнению с Арбатской, очень скромная, и, конечно, тоже не отапливаемая, но с общей кухней, где всегда можно было погреться и подышать вкусными запахами, готовящейся еды. Кроме того, было очень близко от работы. Мы не жалели о своей голубой комнате на Арбате.

Здесь наша жизнь резко изменилась к лучшему.

Несмотря на продолжающийся, даже усилившийся голод, который мы испытывали постоянно, мы продали, т.е. обменяли на продукты все, что имели: спали на пружинном матраце без простыней, одеял и подушек. Продали верхнюю одежду, т.к. уже наступала весна, продали обувь и ходили по Москве босые, как, впрочем, и огромное большинство молодежи. И все же жизнь стала интересней и содержательней, Открылся в Москве конгресс КИМа (48). Мара стала работать переводчицей на конгрессе. Я перешла работать в ЦК Комсомола, хоть и тоже на канцелярскую работу, но среди комсомольцев. После окружавшей нас чиновничьей среды и важных, всегда о чем-то перешептывающихся врачей, нас захлестнула, веселея, не унывающая, замечательная среда комсомольцев двадцатых годов.

Особо вспоминаю бесшабашную, всегда восторженную Таню Айзин. Он тоже работала в ЦК Комсомола и стала нашей лучшей подругой. Еврейка по национальности, дочь зажиточных лавочников, она тоже, как и мы, ушла из дома, так же, как и мы, вступила в комсомол. Жила тоже в каком-то общежитии, Как и мы, была почти раздетая, босая. Но разве это имело значение?

Работая вместе со мной в канцелярии ЦК Комсомола, она, так же как и я, имела очень смутное понятие о делопроизводстве. Зато мы с ней наизусть выучивали каждую исходящую или входящую бумажку, придавая ей особое значение: ведь эти бумажки были наши, комсомольские, их мы укладывали в папки тщательно, с любовью, даже благоговением. Помню ярко рыжую кудрявую шевелюру Тани, ее всегда восторженный взгляд, ее озорной раскатистый смех. Мы участвовали с ней в комсомольских кружках по антирелигиозной пропаганде, зубрили вместе политграмоту, делили скудный паек и папиросы. Общежитие ее было где-то на Пречистенке. Как вихрь влетала она в наше общежитие на Петровке, первый вопрос был всегда один и тот же: «Нет ли, чего пожрать?»

Молниеносно окинув взглядом комнату и убедившись, что «пожрать» было нечего, она закуривала и забрасывала Мару вопросами о конгрессе Комсомола.

Приходили к нам после заседаний конгресса иностранные делегаты Комсомола. Помню длинного худого бельгийца, во всем сомневающегося, ни во что не верящего, помню смеющегося надо всем француза.

В то время начинались первые разногласия в партии и они перекинулись и откликнулись на конгрессе Комсомола. Таня не понимала французский язык, и приходилось ей переводить слова бельгийца я француза. Они оба была приверженцы возникавшей тогда теории о противопоставления комсомола партии, этот вопрос уже остро дебатировался на конгрессе. Таня выходила из себя, но доказать правоту «генеральной линии» не умела.

«Что такое ваша партия?» - ехидно спрашивал ее бельгиец.

Таня вскакивала с места: зрачки ее расширялись, рыжие кудри вставали дыбом.

«Партия – это солнце ослепительное!»

«Что же такое, по-вашему комсомол?» - допытывался бельгиец.

«Комсомол? Это...Это...» - Таня задумчиво улыбалась.

«Комсомол - это красное солнышко!»

Бельгиец смеялся: «Я не хочу быть ослепленным, я хочу просто погреться на красном солнышке».

Реплика не всегда переводились, Мара не успевала, она ведь и сама любила поспорить, хотя ясного представления о дискуссии не было ни у нее, ни у нас.

О дискуссии не было представления, однако, когда бельгиец, прищурившись, пытался насмешливо изобразить выступление на конгрессе Ленина, перевод не понадобился. Таня с кулаками набросилась на него. Конечно, Мара сумела остановить ее вовремя, и все обратить в шутку.

Однако, после ухода иностранцев, мы все втроем единодушно постановили считать их «оппортунистами».

Обсуждая вопросы дискуссии, мы втроем, все же, ни к чему не могли придти. Мара во многих вопросах сомневалась, я помню ее слова:

«Не знаю, кто прав, кто неправ, и что делать - тоже не знаю, ведь не могу я быть пешкой на конгрессе».

Таня умоляюще взглянула на меня. Она не знала, что ответить Маре, и возлагала надежду на мой ответ. И я ответила:

«Если не можешь никак сама разобраться, то неужели авторитет Ленина не достаточен для тебя?»

Таня прыгнула от радости и повисла у меня на шее:

«Вот это – да! Вот это дело! Вот – это замечательно! Не умеешь разобраться – верь Ленину, а когда разберешься, все равно там же будешь, на Ленинской платформе».

Таня звонко запела: «Смело мы в бой пойдем».

Мы с Марой, хотя обе удивительно не певучие, подпевали ей, как умели. А еще помню, как-то в воскресенье куда-то мы с Мерой, уходили из дома, забегала и не застала нас Таня.

На столе нашли мы ее записку: «Стащила немного папирос, ждите картошку».

На столе лежало несколько вареных неочищенных холодных картофелин. До чего же они были вкусные!

Еще один эпизод из нашей жизни того времени хочется мне рассказать, хоть я и не последовательна. Конгресс был летом, а я вспоминао о 1-ом Мае 1921 года. Следовало мне коснуться этой цаты раньше, но не важно.

1-е Мая совпало с первым днем Пасхи. Изумительно хороша была погода в этот день. Колокола не смолкали, а на улицах их заглушали наши комсомольские песни. Робко пробирались старушки сквозь толпы народа с освященными пасхами и куличами, пряча их от наших насмешливых взглядов.

Мы шли веселые, босые, в красных косынках и горланили комсомольские песни, а колокола не смолкали. Все «сорок сроков» - против нас!

Неба было синее – синее, знамена я косынки наши – кумачовые, радостные и веселые, беспредельные песни!

***
Воспоминания о Леве, конечно, не изгладились из памяти. Комсомольская наша жизнь только притупила боль воспоминаний, но ведь Лева был в Москве, где-то рядом в своем Наркомздраве. Красочные плакаты, расклеенные на домах везде и всюду, даже напоминали о нем. Плакаты эта говорили о многом: на одном из них была изображена огромная вошь и под ней стояла надпись: «Злейший враг коммунизма!». Другой плакат извещал: «Сифилис – не позор, а несчастье» .

Лева не заходил к нам больше, не интересовался нами. Определив нас в свое время делопроизводителями в Лечебный отдел, в среду саботирующих чиновников, не разочаровался ли он в нас, не посчитал ли неспособными к активной борьбе за новую жизнь, которую вел сам?

Было обидно! Хотелось: «Левке нос утереть!» Так часто говорила Мара, и эта фраза стала ходячей и насущной в нашем обиходе.

Вспоминались слова Левы: «Свое происхождение вам надо искупить творческим трудом, подвигом».

Прошло уже больше года нашей жизни в Москве, а мы свое происхождение пока не искупили, ну и... «Левке нос не утерли!»

Это горькие, как нам казалось, рассуждения привели нас к одному из секретарей Центрального комитета Комсомола. К нам присоединилась и Таня, ей тоже надо было «искупать» свое купеческое происхождение. Мы втроем просились на фронт, на борьбу с бандитами, куда угодно, только бы доказать свою преданность комсомолу, только бы искупить происхождение, хотя бы смертью. За всех троих говорила Мара, она замечательно умела говорить.

Секретаря все время отрывали: то телефонные звонки, то срочные телеграммы, которые носили ему, то неожиданные посетители, которых он с трудом выпроваживал. Не было у него никакой возможности выслушать нас до конца.

«Все ясно, девчата!» - прервал он Мару на самом, как нам казалось, кульминационном моменте ее речи.

«Все ясно!» - он подошел к двери я запер ее изнутри, а телефонную трубку снял с рычага.

«Так значит вы обе», - он обратился ко мне и к Маре, - «изъясняетесь на английском и французском языках?»

«Изъясняемся», - разочарованно ответила Мара, - «но ведь мы хотим на борьбу с бандитами, а не переводчицами».

«Знаю, знаю, все ясно»…

Лицо его, худое и бледное, не по возрасту серьезное, было задумчиво, он как будто что-то не договаривал, решал, молча, какую-то проблему. А потом улыбнулся, и лицо его стало приветливым, простым, мальчишеским. Он потрепал Мару по плечу.

«Иди... иди со своей сестренкой. Я все понял. Понадобитесь, позовут вас. А ты», - сказал он, обращаясь к Тане, - «с тобой особый разговор у меня».

Мы с Марой, озадаченные и огорченные, в полной уверенности, что посчастливилось одной Тане.

Однако, вечером она зашла к нам, тоже огорченная, но смирившаяся. Секретарь сказал ей, что она, как грамотный человек нужна сейчас в ЦК комсомола и пусть продолжает работать, никто не ставит под сомненье ее комсомольскую честность.

Нам с Марой стало еще обиднее. С Таней секретарь хоть словом обмолвился, а с нами – не удосужился даже поговорить.

Однако, все повернулось иначе, чем мы предполагали.

На следующий же день нас с Марой вызвали на Лубянку, и там, нам сообщили, что мы обе мобилизованы Комсомолом на секретную работу в В.Ч.К.





43 Центральный дом журналиста (ЦДЖ) в Москве (Никитский бульвар, 8а) – творческий клуб и культурно-просве-тительский центр журналистов.
44 Владимир Владимирович Маяковский (1893 – 1930) – русский советский поэт. Один из крупнейших поэтов XX века, помимо поэзии ярко проявил себя как драматург, киносценарист, кинорежиссёр, киноактёр, художник, редактор журналов «ЛЕФ» («Левый Фронт»), «Новый ЛЕФ».
45 Сергей Александрович Есанин (1895 – 1925) – один из известнейших и любимых поэтов России в 20 веке, представитель новокрестьянской поэзии и лирики, а в более позднем периоде творчества – имажинизма
46 Вадим Габриэлевич Шершеневич (1893 – 1942) – русский поэт, переводчик, один из основателей и главных теоретиков имажинизма.
47 Анатолий Борисович Мариенгоф (1897 – 1962) – русский поэт-имажинист, теоретик искусства, прозаик, драматург, мемуарист.
48 Коммунистический интернационал молодёжи (КИМ) – c 1919 по 1943 международная молодёжная организация, секция Коминтерна.





Яндекс.Метрика